Страница 96 из 109
трачу, а она не кончается, болит и болит. Мне надо ее излить, высказать, в этом мое
спасение. Или мой крест. «И в значеньи двояком жизни, бедной на взгляд, но великой
под знаком понесенных утрат».
А пока продолжаем рыть. Собственно говоря, не продолжаем, а уже заканчиваем.
Удивительно, я лез в нору без особого страха. Не было такого уж крайнего отчаяния,
чтобы загонять меня в недра как суслика в полнейший мрак. В детстве, в четвертом
классе я был влюблен в Таю Поливанную, на ботанике мы с ней сажали рядышком
какие-то корешки, я чуть не умер от счастья, прямо на грядке. И вот однажды идет она
с подружкой по Дунганской, а поперёк – Атбашинская, по ней широкий бурный арык, и
я с пацанами купаюсь. На пересечении улиц арык уходил в длинную толстую трубу,
сверху по ней ходили и ездили. Один пацан проплыл через всю трубу и стал героем. А
я боялся – вдруг там камни внутри и мусор, дохлая собака с дороги, не пролезешь и
обратно раком против течения не пройдёшь, в трубе не развернешься, так и пропадешь,
захлебнешься, приедут пожарники и будут твой труп вытаскивать баграми. Ни за что в
жизни я туда не полезу, глупость, ложный героизм, я грамотный. И вот идет Тая
Поливанная с подружкой, что-то мне говорит, улыбается, и я сияю в ответ сам не свой,
и вдруг на ее глазах – нырь в трубу и поплыл во мраке, и вылез из другого конца,
весело фыркая, для меня эта труба смертельная сущий пустяк. Перед пацанами вышку
держать я не рвался, скучно, но вот перед девчонками погусарить, как оказалось,
всегда готов.
Позднее, представляя рытьё во тьме, я самому себе не верил. Много лет видел во
сне, как сдавливают меня со всех сторон тяжелые валуны, задыхаюсь, лезу, лезу, а лаз
всё уже, уже, а камни всё тесней и тесней.
Со дня на день мы могли уже выйти наружу, рыть надо было только ночью, чтобы
башку свою высунуть в темноте и не послужить прицелом для вертухая с вышки. Что
мы будем делать, когда вылезем? Начнется самое интересное. Подкоп – скука, работа
для идиотов, а вот дальше – для умных, каковые мы есть на самом деле. Мы творцы,
артисты и наглецы, вылезаем и всё творим на ходу, зачем заранее мандражить? Деньги
у нас будут, Володя продаст придурку из штаба свой аккордеон «Гранессо». У нас
наготове два парика, два галстука и две белых манишки из наволочки, мы выглядим как
лауреаты Сталинской премии. Главное – сесть на поезд и добраться хотя бы до
Ачинска, а уж в Красноярске мы будем как у Бога за пазухой, не говоря уж о
Новосибирске. В Ленинграде на Лиговке – там каждый камень Володю знает.
«Гранессо» лучше не продавать, мы же оба играем, стихи читаем, поём, мы готовый
ансамбль, джаз-банда из Абакана. Надо бы прихватить с собой еще и контрабас в
футляре, в подкоп он, к сожалению, не пролезет, вывезем его на объект с концертной
группой и там оставим. Те, кого пошлют нам вдогон, когда мы сядем в экспресс
«Владивосток – Москва», раскроют рот от восторга и, зажав карабины между колен,
освободят руки для бурных аплодисментов артистам Красноярской филармонии. До
экспресса мы подобьём клинки к двум-трем девицам, создадим хор и намалюем афишу
– едем с гастролей, были в Минусинске, а также в Шушенском, почтили память
Владимира Ильича.
Талант отличается от бездарности числом вариантов – в шахматах, в литературе, в
музыке и при побеге. Допустим, приедет сюда Ветка, привезет нам кое-что из одежды,
и двинем тогда втроем в Ленинград, Веткин любимый город. Всё мы с Питерским
предусмотрели, очень увлекательное занятие обсуждать варианты, нет ничего слаще,
если бы всё записать, а потом издать, получилось бы невероятно ходовое пособие.
Жизнь без побега ужасно скучна, и как только ее другие терпят, просто уму
непостижимо, какие они дремучие, какие конченые.
Я упрямый, если в меня вселился бес, даю ему волю, вручаю штурвал, я сам
становлюсь бесом. Если я решил пробиться на свободу, то первым должен увидеть свет
в конце тоннеля. Так оно и вышло. Глубокой ночью я рыл круто вверх, остервенело
колупая и нанося последние удары. «О, други, где вы? Уж близок срок, темно ты,
чрево, и крест высок». Наконец лопата рывком пошла как в дыру. Узкая щель и
краешек густо-синего неба и даже звезда, как по заказу. Я дёрнул за веревку три раза и
еще трижды – сигнал победы, торжества – и полез обратно, пятясь как рак, задевая
землю то локтями, то задом, опасно – вдруг завалишь самого себя и ничем уже отсюда
не вытащат, придется Питерскому вызывать бульдозер и сносить с лица земли всю
КВЧ. Судя по длине верёвки, мы уже недели три тому назад покинули лагерь. Пусть
меня сейчас ловят с собаками и расстреливают, зато я своего добился, на волю вышел.
Если застряну сейчас в норе, буду считаться в побеге. С Питерским мы условились – в
случае завала поднимать всех: фотографа, киномеханика, лабухов, педерастов с чердака
привлечь и рыть, не щадя сил, а там будет видно. Не дай Бог, конечно, не приведи
Господь. Я эту бузу религиозную не приемлю, я не верю в приметы. Мы рискуем,
конечно, но и дурак знает, риск благородное дело. Добавят, снова побегу, найду
способ, не я первый, не я последний. Усатый бегал шесть раз и вон до каких высот
добрался, а если бы не бегал, гнили бы сейчас его кости серые в Туруханском крае
вместе с бивнями мамонта.
Я вылез веселый, невредимый. Володя выдвинул челюсть с мою сторону – ты чего
дёргал? «Всё, Володя, я увидел звезду свободы. Давай сядем, посидим, как положено,
перед дальней дорогой». Сели. Питерский закурил. Теперь мы спокойно можем
назначить срок. «Ты свой кумпол высовывал шестьдесят второго размера?
Сориентировался? До тайги сколько?»
Друг Володя, за кого ты меня принимаешь? Я же человек, а не машина, я был в
диком восторге, я увидел звезду путеводную, чего тебе еще надо? Голову мы высунем
в любой момент. Важно иметь ее. Сиди давай, кури от пуза. «Надо уходить до снега, –
сказал Володя, – чтобы не оставлять следов, как зайцы на пороше». Даже если выпадет
снег, врежет мороз, наше метро станет как каменная труба. Если бы еще водой там
побрызгать из пульверизатора, будем как по ледяной горке выезжать за пределы. Какие
мы чистоделы! В крайнем случае, наденем халаты из санчасти, простыни порежем на
штаны, замаскируемся. Хватит нам уже сидеть, окованными скорбию и железом.
«Надо мне полезть, осмотреться, куда мы вышли», – решил Питерский. Завязал я
ему веревку морским узлом, и Володя полез. За зону. Я травлю конец мало-помалу, а
мысль бьётся-колотится: может, не надо? Оч-чень скользкий момент – побега еще нет, а
срок мы уже заработали, вещественное доказательство налицо. Метро не спрячешь, и
веревка готова, нас обоих повяжут. Кино будет. Но останавливаться нельзя, мы
добились, чего хотели, прочь малодушие, уныние ко всем чертям. Веревка идет
нормально, Питерский натренировался, как скалолаз. «С Богом, Володя, с Богом!» –
бормочу я, силясь вспомнить молитву, но тщетно. Всякой чепухи изучил короба на
русском, на французском, на казахском, по латыни шпарю диагнозы и лекарства, по
фене ботаю третий год на уровне любой шпаны, – а православной молитвы ни одной не
знаю. Тратил время не на те слова, вот, может, потому и сюда попал. Как-то в
Курманкаеве, было мне пять лет, не больше, встали мы с отцом на колени перед
иконой, и он говорит: «Повторяй за мной: Отче наш, иже еси на небесех». Я повторяю,
он мне дает конфету, дальше идем: «Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да
будет воля твоя…» Я легко запоминаю, стараюсь, отец хвалит и дает мне конфету,
белую, большую, в рот не вмещается. Выучил я тогда «Отче наш», а потом забыл –