Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 109

партию, но и других поубивать? Я верил, что нет выше цели, чем великие люди и

великие произведения…

«Подсудимый, имеете ли вопросы к свидетельнице?» – «Не имею». Спокойно

выслушал и не ринулся возражать, уточнять, нюхом чуял, что бесполезно, пусть лучше

так – у матросов нет вопросов. Белле сказали: вы свободны, но она пропустила мимо

ушей и уставилась на меня, будто только сейчас увидела. Прокурор напомнил: можете

идти, а она ноль внимания, стояла, смотрела – вот ее бывший Жека, стриженый, худой,

арестованный, сидит посреди кабинета, а позади конвой. Кажется, она силилась что-то

сказать только для меня. Не сказала. Может быть, больше не увидимся.

Спустя время я спокойно мог вспомнить о ней. И не осуждать. Грешно на излете

лет плохо говорить о семье, но я думаю, мужчины умирают раньше от разных видов

гнёта и прежде всего – от семейного. Нынче «Анну Каренину» надо писать навыворот

– о мужской доле. В старину брак сулил неволю для жены, сколько песен прощальных

у невесты, плачей и причитаний. А сейчас брак – неволя для мужа. Без песен. С

одними инфарктами…

Белла вышла молча. Начались прения сторон. Слово прокурору: подсудимый

нарушил присягу, пытался замести следы. Но, в общем, довольно мягко и попросил

минимум – пять лет. Адвокат просил условно: совершив преступление по стечению

обстоятельств, не встал на путь уголовщины, а пошел учиться, советская

действительность сделала его социально полезным, нет необходимости изолировать

его от общества.

Факты остаются, обстоятельства пропадают. Когда зачитывали приговор, в дверях

сгрудились офицеры трибунала.

«…к восьми годам лишения свободы».

Сорок лет спустя, роясь в старых бумагах, я нашел блёклую повестку: Федоровой

Иветте явиться в трибунал по адресу Панфилова, 101, в здании Казвоенкомата. Старое

это здание напротив банка давно снесли, на том месте (как раз, где меня приговорили)

поставили мемориальный гранит с письменами о революции, нумерацию домов

поменяли, и я получил квартиру в новом доме по адресу Панфилова, 101. Но всё это

будет потом, а пока – конвой, машина, зеленые улицы, вольные люди Алма-Аты в

летних одеждах – недоступный для меня мир. Не знают они своего счастья, не ценят

своей свободы. Сейчас мне двадцать три, а будет тридцать один, годы самые-самые.

«Ставил я на пиковую даму, а сыграл бубнового туза».

Кованые ворота, надзиратели, тюремный двор и длинный ряд окон с решетками,

за ними стриженые головы одна к одной, как тусклые одуванчики, ждут, сколько дали?

Вся тюрьма знает: сегодня особый день – судный. «Назад руки! Руки назад!» –

командует надзиратель, но я не слушаюсь, для меня окна важнее, оттуда сотни глаз на

тюремный двор, на меня. Поднимаю руку, растопыриваю пять пальцев, сжимаю,

выбрасываю еще три, показательная арифметика. Пусть ты убит приговором, пусть на

тебя орут сзади, изволь показать, так положено. Головы за решеткой исчезают. После

меня провели молодого чеченца, он дважды сыграл в ладушки, потом показал правую

пятерню, а левую приставил короной ко лбу – двадцать пять и пять по рогам

(поражение в правах).

В камере, уже в другой, 18-й, для осужденных, пел на нарах блатной, голый до

пояса, седой и синий от татуировок, сидел, скрестив ноги, сладко кривил лицо и

прикрывал глаза: «Пла-ачь, скрипка моя, плачь, расскажи, как весело живётся,

расскажи ты ей о любви моей, может быть, она ещё вернётся…»

37

Еще прошёл месяц в тюрьме на Узбекской. Я получил последнюю передачу с

запиской: «Все разъехались на практику. Собрали три тысячи, и адвокат поехал в

Ташкент. Вета продала свои «лодочки», Равиль часы «Победа», я вложил пенсию. До

скорого свидания. Мусин Максум».





Спустя полгода ребята написали мне в Сибирь о гибели Макса. «Два события

потрясли наш курс, да и весь институт в этом году. Сначала забрали тебя, теперь мы

схоронили нашего Макса. 19 ноября, в День артиллерии он погиб от бандитского ножа.

Весь институт шел за гробом, а гроб мы несли на руках до самой Ташкентской…» Мы

с ним подружились на первом курсе, жили в одной комнате. После ранения на фронте

он прихрамывал и не мог заниматься спортом, но двухпудовую гирю выжимал легко.

Особым весельчаком Макс не был, но и не унывал, любил простенькие прибаутки: с

деньгами и дурак проживет, а ты попробуй без денег. Всякое бывает – и блоха лает, и

медведь летает. Мы часто сиживали без копейки, голодное было время, хлеб по

карточкам, до обеда мы его весь съедим и зубы на полку. Макс был добычливый, то

горсть пшена принесет, то кукурузу. Однажды принес мешок мелко резаной сушеной

картошки. Охотно кашеварил, охотно угощал, любил рассказывать о собаках, как о

хороших людях. На фронте ему перебило бедро осколком, лежал, снегом уже стало

заносить, санитарная собака разрыла его и спасла. Я не помню его в одиночестве, в

общежитии, в институте, на улице – обязательно он был с кем-то вместе, будто знал,

нельзя оставаться одному. Он ценил дружбу, наделён был чувством товарищества и

всегда спешил на выручку. Мы его избрали профоргом, а это значит – помогать

студентам материально. Всегда он помогал в большом и малом и тем самым будто

просил не оставлять его одного в смертный час, будто предчувствовал. Никогда теперь

я не увижу Макса Мусина, прощай друг, пусть тебе земля будет пухом.

А других увижу ли? Через год они получат дипломы и разъедутся кто куда. Мы

умрем друг для друга. И я умер первым.

Ровная череда дней. Одно и то же, одно и то же, день да ночь, сутки прочь. Утром

вывод из камеры на оправку, вечером один раз в день прогулка на 15 минут, жара в

камере, духота, голодные дни пошли – ни одной передачи, ни слова ни от кого.

Наверное, объявлено уже, что меня увезли. Не знаю, что с Ветой… В камере байки,

исповеди, кто за что, розыгрыши, всевозможные хохмы. Дохлый Трахтенберг получил

двенадцать лет, попал в нашу камеру, опять объявил голодовку и выдал афоризм: самое

страшное в тюрьме – нельзя закрыть камеру изнутри. Любили слушать всякие

утешающие случаи. Если попадал кто-нибудь недавно с воли, первый вопрос: что

слышно про новый кодекс? Если человек говорил, что всё это лабуда, брехня, никакого

кодекса не будет, ему могли тут же дать по морде, с правдой тяжелее жить. Но если

человек говорил, в Москве у него родственник, доктор юридических наук, принимал

участие в составлении такой-то статьи нового кодекса и что через два месяца, осенью

он будет введён, такого человека уважали, могли накормить в благодарность – не за

враньё, за надежду. Перед отбоем кто-нибудь рассказывал длинный роман, чаще всего о

беззаветной любви до гробовой доски. Сюжеты, надо сказать, бывали

головокружительные. Обязательно жена-изменница, обязательно верный друг и

несчастная мать-старушка у могилы сына. Популярные на воле истории с грабежами и

убийствами здесь успехом не пользовались.

Почти каждый день по двое, по трое дергали на этап, остальные ждали и

надеялись, авось кассация принесет свободу, вот-вот откроется волчок, и голос Бога

объявит: ваша жалоба удовлетворена, вы свободны, просим вас с вещами на выход. Не

было при мне ни одного подобного случая. Я тоже ждал и тоже дождался, открылся

волчок – такой-то, он же такой, следуйте за мной. Сердце прыгает, но не так, чтобы

очень, усмиряю себя. Гремит железо в дверях и по коридору. Привели меня в дежурку.

Чисто, пусто, мрачно. «Вам ответ из Ташкента, садитесь, читайте». На бланке

несколько строк: жалобу оставить без удовлетворения, приговор утвердить. Лиловая

печать, и внизу подпись: генерал-майор юстиции Хабибулатов. Всё, ждать больше

нечего. Пора освобождать тюрьму для других. Теперь не скоро мне идти дорогою