Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 109

прямо, имеет решающее значение». Не открыл мне адвокат Америку. Конечно, если бы

он сумел как-то заморочить трибунал – уголовное дело не возбуждалось, нет точной

даты, и доказать, что сбежал я во время войны, то позора хотя и больше, зато тюрьмы

меньше. Я бы уже сегодня вышел на свободу. Но если я начну врать, завтра привлекут

всех родных и близких, и что я выиграю? Добавку к сроку, каким он был, таким

остался. Враньё, кстати сказать, нередко выручало, были люди изворотливые,

находчивые, везучие. У меня не получится, не дано.

«Студенты довольно энергично мне помогают, – продолжал адвокат благодушно. –

Они за вас горой. Ваш профорг, фронтовик Мусин действует довольно смело, побывал

уже и в Минздраве, и в Верховном суде, и в ЦК комсомола с коллективным заявлением

ваших студентов». У меня в горле комок, я молчу, я радуюсь за своих друзей. Не все

тогда были трусливыми и забитыми, вот вам пример. Они могли бы поступить, как

декан, кто бы их осудил? Они не побоялись опорочить себя в ответственный момент –

перед началом карьеры. А вот декан побоялся – уже в конце её.

Адвокат ни слова не сказал мне о статье 53, не старался меня обнадёжить, как это

делал следователь. Но зачем Козлову нужно было говорить мне об условном

наказании? Следователи лгут с одной целью, лишь бы поскорее ты подписал бумагу,

чтобы сдать тебя трибуналу, их ждут другие нескончаемые дела.

Начался суд. Председатель военного трибунала Алма-Атинского гарнизона

подполковник Илькевич, заурядного облика, плешивый, с белёсыми ресницами, сидел

за своим служебным столом под портретом Сталина. Рядом с ним офицер-летчик, с

другой стороны сержант из кавалерийского полка, заседатели. У стола справа

прокурор, слева адвокат. Я сидел посредине кабинета на стуле, скамьи не нашлось, а за

моей спиной два автоматчика с саблями наголо. Сначала обычная процедура, кто такой,

что натворил, когда. Затем главный свидетель – Белла, моя жена, «та женщина, которая

причастна к такому списку самых чёрных дней, к такой любви нелепой и несчастной,

ко стольким бедам юности моей…»

Познакомились в институте. В первый день на лекции оказались рядом, случайно.

А потом и на второй день рядом. И на третий. И пошло-поехало. Я умышленно

откладывал рассказ о ней и о матери ее, Сухановой, помня, что писать о них надо с

холодной головой, спокойно. Или промолчать, сделать в биографии прочерк. Или же

подождать момента. Ждал я, ждал и, кажется, дождался – не я о Белле, а Белла обо мне

будет сейчас рассказывать. И не в кругу досужих сплетниц, а военному трибуналу, где

за ложь – статья. Всё, что она скажет, станет моей характеристикой для суда. А также и

обрисовкой нашей с ней совместной жизни.

Вся история с Беллой и теперешний ее финал явились для меня возмездием, самой

настоящей карой вплоть до тюрьмы и сумы. За главное мое преступление – за измену

своей первой любви. Остальное мелочи. Надо ли подробно описывать? За описанием

потянется оправдание. Но если спросят меня на Страшном суде, какой главный грех я

совершил, я назову прежде всего этот. Я не выполнил обета первой любви, не

выдержал высоты абсолютной ценности, погряз в относительном, и горе мне, рабу

низких страстей. Белла стала первой моей женщиной.

О нашей семейной жизни нельзя петь песни или слагать стихи, можно только

давать показания. Пусть будет изложена точка зрения Беллы. Согласен я с ней или нет,

не имеет значения. Я виноват в измене, остальное потеряло смысл. А трибунал как

глаза судьбы и перст ее, трибунал – пути-дороги возмездия. Я взял вину на себя, не

должен и не смею оправдываться. Белла и ее мать всего лишь распорядители моих

кандалов.

По мнению Беллы (а также и по моему), я плохой муж, не мог семью обеспечить,

только писал стихи и много о себе думал. Они меня приютили, кормили меня и





обстирывали, но я, чуть что, сбегал от них в общежитие. Всё правда, одна только

правда. Говорила она четко, обдуманно. «Мы постоянно ссорились, моя мать его

терпеть не могла. Осенью мы его выгнали и предупредили, чтобы он уехал отсюда,

иначе ему будет плохо. Но он наплевал на нас и связался с девицей легкого поведения

Федоровой. Тогда я всё рассказала матери. Она депутат Верховного Совета, член

партии с двадцатого года. Она написала заявление и пошла в МГБ, после чего я узнала,

что он, – Белла кивнула в мою сторону, – арестован. Дружки его добиваются, чтобы он

вышел из воды сухим, везде пишут, а сейчас отираются под окнами, – она повела

острым подбородком в сторону окна. – Но мы с матерью этого так не оставим, я прошу

трибунал это учесть».

Молодец, Белла, всегда была напористой, своего добивалась, ей бы полки в бой

водить за правое дело. Я знал, к кому ходила Суханова – заместителю министра

госбезопасности, фамилия его не то Меньшов, не то Большов. Мы были у них в гостях

года полтора назад в старом доме на улице Красина возле базара. Меньшов,

мужиковатый, простой, весь вечер пускал пошлые остроты и восторгался своим сыном

Жорой, упитанным красавчиком лейтенантом. С ним была девица лет, наверное,

пятнадцати с заплаканными глазами, она куксилась, хныкала, губы раздуты, и Белла

определила: он этой сучке брюхо набил, не видишь? Просветила меня. С Меньшовым-

Большовым Суханова вместе сражалась в отрядах ЧОНа в Усть-Каменогорске, позднее

в Семипалатинске, дружба их скреплена, можно сказать, кровью. Ещё я понял между

слов, что именно этот сынолюб в 37-м помог Сухановой посадить ее третьего мужа.

(Понять-то понял, но выводов не сделал.) За столом они вспоминали прошлое,

анекдоты рассказывали, причём с душком, меня это удивляло – всё-таки МГБ. Ушли

мы раньше других, Жора что-то такое сказал Белле, а она ему: «Заткнись, говно!» –

после чего Жора стал хвататься за пистолет, маленький, в изящной кобуре на заднице,

отец подарил в связи с окончанием училища. Кстати, у Сухановой тоже был пистолет,

дамский браунинг, помещался на моей ладони. Был в нем один патрон. Если бы

выпулить его в одного из нас троих, жизнь оставшихся пошла бы по-другому. Впрочем,

она пошла по-другому и без пуляния.

Ходили мы по гостям довольно часто и всё к людям заслуженным, партийным,

важным – работники ЦК, Совета Министров, преподаватели высшей партийной

школы, сотрудники Института истории партии, и со всеми у Сухановой было что

вспомнить. Надо отдать должное не только дочери, но и самой Сухановой – натура

цельная, ответственная, жизнь за партию отдаст в тот же миг. За дочь тоже. У обеих

был четкий и ясный взгляд на события и явления, я в сравнении с ними весь в тумане

сомнений и колебаний. Я был рабом страстей, а они их властителями. Забота о семье

превыше всего. В гостях тоже – семьями и только семьями, провозглашался культ

семьи. Не обходилось без вина и водки, как и без анекдотов, обожали Зощенко, он был

их иконой, не считая, конечно, Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Я не любил ходить

по гостям, но меня тащили представлять семью. Мне, двадцатилетнему, противен был

взрослый семейно-самодовольный мир, пошлые тошнотворные сборища. Они рубили

мне крылья, урезали мне душу диктатурой бабьих требований: «А вот я ему, а вот мы

ему!» Я же думал о другом и знал другое: «В любви нет произвола, есть призвание, а в

семье нет призвания, есть произвол». Я мечтал о другом сообществе, я не хотел их

мерок, рамок, насилия. Для того ли я рванулся в другую жизнь, чтобы прокисать вот с

такими? Тяжко мне было, уныло, я сникал от постоянных свидетельств их силы,

рассыпанных в словах, намёках, хихиканьях и угрозах. Неужели я тоже буду вот таким

же рыцарем малых дел, с постоянной готовностью не только самому умереть за