Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 131

Виктор хмуро, пытливо смотрел на меня. Упрямо покачал головой:

— Может, я и ошибся тогда. Поспешил. Но друг все равно что брат… Он даже вернее, надежнее. И если я усомнился в тебе, как я мог об этом не сказать. Не проверить и себя и тебя… Да ты не сердись, — он вдруг улыбнулся ясно, доверчиво. Глаза у него поголубели, подобрели. — Давай руку! Будем считать, что мы одолели первый крутой подъем… А идти нам еще далеко… И мы все время будем рядом? Давай так!

Домой в общежитие мы шли пустынным, по-февральски студеным парком.

— Я хочу понять, что такое человек, — говорил Виктор. Он поднял воротник своего темного пальтишка — оно было у него одно для всех сезонов. Виктор уверял, что не боится холода. Но сейчас морозец прижигал, он тер красными озябшими руками открытые уши, щеки и, словно ожесточаясь, говорил все с большим напором и убеждением. — Я хочу понять, что такое человек. Со школьных лет мы знали: человек — это звучит гордо. И верили. И никогда не задумывались над этими словами. Я, по крайней мере, не думал. А потом начало забирать меня. По-другому вроде кругом. Достоевский меня по-настоящему смутил. Начал я его читать, все подряд, что было у нас в городской библиотеке. Думаю, что-то не так получается с человеком. Почему решился этот гений, пусть темный гений, как его теперь величают, на весь мир крикнуть: «Подлый человек! По самой своей натуре подлый!»

Ведь это какую боль, какие надругательства, какую душевную пытку надо было вынести, чтобы решиться на такое.

Виктор остановился. Хватанул ртом морозный воздух.

— Я тебе скажу, — с неожиданной силой и страданием проговорил он. — Почему человек может быть Львом Толстым и тем, кто в фашистских застенках в эту минуту пытает, подвешивает людей…

Он шагнул вперед. Повернулся ко мне.

— А вообще — убийцы, бандиты, доносчики, воры, лицемеры, предатели, обманщики, жулики — они тоже люди? — спрашивал он все с той же силой и напряжением. — Почему они называются людьми? Потому, что они ходят в людском обличье? Значит, есть маска и есть истинная сущность. Чем же она определяется? И что истинное, человеческое? Ведь иной раз так все запутается, что ничего не поймешь.

Виктор помолчал. Пошел медленнее. Уткнулся в воротник. Забормотал, морщась, словно от тайной боли.

— Вот я об отце своем скажу. Партизан, участник гражданской войны, его на торжественных собраниях в президиум сажали. И мне почет: сын красного партизана.

А дома это был… Да и не только дома. Уже к крыльцу подходил, по шагам мы узнавали, какой он… Ногу со ступеньки на ступеньку переносит медленно, тяжело, доска гнется, скрипит, а в доме у нас… Мать сестренку скорее на печь, меня — в темный угол, меньшой в колыбели, сама бледная, глаза как на иконе: огромные, страшные, стоит крестится, а рот немой, только воздух хватает. За что он маму бил… Ведь она у нас была молодая, красивая, тонкая, как рябинка, а он — кривоногий рыжий мужичонка. Я в него, видно, пошел.

Упрекнет мама его, все пьешь, гуляешь, а дети раздетые, в доме пусто, ну и начиналось…

Мать свалит кулаком, ногами топчет, рычит, как зверь. Я к маме брошусь… он меня за грудки схватит, подымет, как кутенка за шкуру, кричит, водочным перегаром давит: ты голодный, есть хочешь? Глаза бессмысленные, пустые, нечеловеческие глаза, бросит меня куда попало, на пол, под стол, на скамейку: сколько раз мать меня водой отливала.

И вот скажу: уважительный к людям я рос, мама мне внушила, что ли. «Люди — хорошие, сынок, — говорила она. — И отец у нас хороший человек. Знаешь, какой он храбрый, он партизанами командовал, его по всему Алтаю знали, на войне он и надорвался, больной он, вот и случается с ним такое, его жалеть надо. Я сама виноватая…»

А отца я боялся и ненавидел. Как волчонок, слежу за ним, бывало, из закутка и мечтаю: вот вырасту большой, сильный, я тебе тогда… Вот уж два года, как умер он, до сих пор простить ему не могу.

Виктор передохнул. Долго тер ладонями щеки, нос, подбородок.

— Подрос я, стал он со мной в разговоры вступать.

«Страхом мир держится, — говаривал он обычно по утрам, когда опохмелится, подобреет. — Ты знаешь, что такое классовая борьба? Учишь в школе… Я тебе понятнее скажу, что это такое. Раньше мы буржуев боялись, а теперь им такого страху нагнали… В мировом масштабе трясутся. Но воли человеку давать нельзя. Вот дай вам волю, сосункам, вы что творить будете. Тот дом подпалит, другой окна побьет, а третий и зарежет кого-нибудь. Человек без страха не может, ну хотя бы опаска, а должна быть. Возьми, в гражданскую по своей воле жили, знал бы ты, что бывало… «Анархия — мать порядка» — это только в кино интересно. Вот и учу тебя, дурака, чтобы порядок держал!»

А то придет, упадет на лавку в угол за столом, руками за голову схватится и молчит час-другой…



Отойдет, меня позовет. По голове гладит, редко это с ним бывало.

«Можешь ты понять, сынок, отчего я пью, — и в глазах у него такое, что жалко мне его становилось. — Вот упрекают, пьяницей стал, человеческий облик теряешь, а был, можно сказать, геройским партизаном. А то не поймешь…

Тоска на меня такая находит, всех порубил бы в бога, в душу мать!.. Нету правды в жизни. Одни в автомобилях катаются, ну, а если чином поменьше — на тачанке на рессорах выкачивается, а другие из навоза так и не вылазят. Нету равенства! А ведь за него жизни дожили. Понимаю, что не сразу достигнешь. Об этом и Ленин говорил, да ведь на третий десяток пошло. Пора бы уже!..»

В последние годы он меня уже не трогал. И на мать при мне руку не поднимал.

И понимаешь, стал я недоверчив к людям, что ли!.. Снаружи-то все гладенькие, внутри погляди, не окажется ли там шерстка…

Вот и думаю я: ни в чем человеку нельзя спуску давать. Нельзя приспосабливаться, мириться с ним. Что с того, что ты воевал, прославился когда-то. Какой ты теперь, чего стоишь сейчас? Сколько раз отцу предлагали: учись. Должности всякие… Делай доброе! А он одно знал… О равенстве тоже не просто, он это в оправдание себе.

Хороший человек должен быть во всем хорошим: в каждом поступке своем, в каждом слове. А если он лукавит, значит, при случае и соврет, а там, где обман, там и предательство. Вот и решил я и про себя и про других: ни в чем не уступать ни себе, ни другим. Иначе из человека ни черта не получится. Вот и суди меня, как хочешь.

…Сегодня мы с Виктором свалили очередной экзамен. Выпили на углу в ларьке «Пиво-воды» по кружке пива — как-никак наш праздник! — и пошли «отдышаться» в парк. Благо он рядом.

— А ведь скоро война будет, — говорит Виктор. Краем глаза я вижу ладони под головой, локти, они, как пятки у деревенских ребятишек, натруженные, потрескавшиеся, напряженную морщинку у переносицы.

— Да брось ты! — разморенно бормочу я. — Ни к чему сейчас эти разговоры!

— Брось не брось, а война будет, — упрямо, как дятел, долбит Виктор.

— Ну и пусть будет, но не сегодня же, — пробую я сопротивляться.

— Я все думаю: ведь человечество, казалось бы, незаметно уже втянулось во вторую мировую войну. Второй год идет мировая война. И нам ее не миновать. Нет! Она стоит у наших границ.

Виктор сидел, обхватив колени руками. Лицо в тени, хмурое, озабоченное. Словно виделись ему уже пожары войны.

Я кивнул головой, — да, война идет. И мы будем, видимо, скоро воевать.

— Что понять я не могу, так это природу войн, — говорит Виктор. — То есть по учебнику все понятно. Но что меня мучает. Марксизм объясняет причины: социальный строй, экономические условия и прочее. Но есть и другие стороны. Почему люди извеку воюют? Вся история человечества — история войн. Одна опустошительнее и страшнее другой. Почему мальчонка только поднимется на ноги, хватает палку и уже: «бах! бах!» — стреляет? Воюет. Что, это уже в кровь вошло? Инстинкт?

Я пробую пошутить:

— Зов косматого предка!

— Как хочешь, так и называй. А человек — вещичка со многими замочками. Наши социологи упростили его, свели до гладкой, обструганной палки: все на виду, все ясно, все объяснимо. А за ним тысячелетия, и все это как-то отложилось, и многое припрятано. Фашисты, по-моему, помимо прочего, делают ставку на глубоко скрытые, дикие, первобытные инстинкты. На развязывание того, что веками загонялось в тьму, в небытие…