Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 131

Привокзальная площадь. Низкое мутное небо. Здания неясно рисовались в сизоватой дымке. Оловянно отсвечивали лужицы, у ограды таился закопченный, осевший снег. Сходились и расходились трамвайные рельсы, по ним, настырно вызванивая, катили красные вагоны. Ревели грузовики. Со всех сторон озабоченно спешили, толкались люди. В телогрейках. Шинелях. Пальто. С мешками. Чемоданами. Бидонами.

Постоял Яловой, соображая, каким трамваем ему добираться. Почти четыре года не был в этом городе!

Поправил лямки вещевого мешка. Опираясь на палку, приволакивая ногу, пришлепывая правой, направился к остановке, к темневшей шевелящейся очереди.

Вот и вернулся он с войны!

Без фанфар. Духовых оркестров. Цветов. Объятий. В холодный февральский день 1945 года.

Прощай, жеребенок с колокольчиком!

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Сны сбываются?..

Или только нам кажется, что они сбываются, а на самом деле случай сводит сходное, и тогда давнишнее в тумане полузабытых снов кажется осуществившимся со сказочной яркостью.

Алексей Яловой летел на Кубу. В Мурманске едва не отменили взлет. От полюса шла непогода. Огромный Ту-114 пошатывало. Укрепленный на расчалках трап скрипел, шатался, пассажиры хватались за поручни, гнулись под ударами свирепеющего ветра.

Взлетали под свист и завывание пурги. Во тьму, в полярную ночь. И эта ночь, и эта тьма многие часы не выпускала самолет из своих бесконечных пространств.

Часы полета были его временем. Все, что еще вчера было его повседневными обязанностями, служебным и общественным долгом, — все, что он успел и не успел, обрывалось в то самое мгновение, когда Яловой поднимался по трапу самолета. Все оставалось там, на земле. Все, что станет новыми его заботами и обязанностями: лекции, встречи, консультации, поездки, — где-то еще впереди. Он — в воздухе. В небе. Никому не обязан, ничем не связан.

Почему мы постоянно наперегонки со временем: не хватает недели, дня, часа, чтобы завершить в срок работу. То одно, то другое…

Постоянные займы у отдыха, у здоровья. И, господи, сколько же ненужных заседаний с их скученностью, духотой, унылым красноречием, за которым часто только видимость дела. Обидно мало остается для того, что было целью, смыслом, призванием. Тихой радостью.

Выбираем ли мы сами по себе жизнь. Или она, как ловкий объездчик, обратает нас и шпорит, гонит, торопит. Оглянулся, батюшки: дряблая морщинистая кожа, ревматические колени, старчески слезящиеся глаза. И вдали уже помигивают погребальные огоньки. Кто кем управляет, кто кого направляет?

Круглое слово «жизнь». Ни с какой стороны не подступишься. Ни с какого боку не ухватишься. Сколько людей полагают, что знают, для чего живут. Но и те, кто считает, знают, кто в сомнении — живут. Кем же чертится изломанная линия судьбы? Кто определит, сколько в его судьбе от собственных усилий, от направленных осознанных стремлений, а сколько от общего течения?

Кто скажет: «Я знаю себя. До самого донышка»? Обманываются многие, знают немногие. Даже гении Толстой и Достоевский всю жизнь открывали себя в других. Беспощадно пытали себя, чтобы понимать других.

Ты убежден, думал Яловой, что в человеческой природе заложено стремление осуществить себя. «Овеществить». В детях. В хлебном колосе. В умной машине. В посаженном дереве. В книге. В том, что мы часто называем делом. Делом всей жизни.

Человек, живущий без цели, — ничтожество. Но недаром древнеримский император Марк Аврелий говорил о том, что человек стоит столько, сколько стоит цель, о которой он хлопочет.

Наполненность бытия в осознанности твоих стремлений. Но почему ты выбрал вдобавок к своей науке, студентам, лекциям — повседневным твоим занятиям — еще и это… В каких глубинах таилось, когда, из чего родилась эта потребность воссоздавать, о ж и в л я т ь! В детских снах, видениях, фантазиях? Во тьме госпитальных палат? В фантастической уверенности, что придет время, ты  р а с с к а ж е ш ь  обо всем, что пережил, видел, знал?..

…Думалось о жене, о детях. Смотришь на них и видишь, как гонит время. Как выросла дочурка! Приподнялась на носках — и уже достала, чмокнула в щеку.

— Поскорее возвращайся, папочка! Я скучать буду. Очень!

Сын, избочившись, независимо буркнул:



— Пока!

Считал, в его возрасте нежности ни к чему. «Мы с папой мужчины!» А давно ли его на руках…

Жена обернулась — чуть удлиненный разрез повлажневших глаз, — растерянно взмахнула рукой. Не любила, когда уезжал. Злилась без причины, раздражалась.

Возвращался — вся светилась. По-праздничному нарядная носилась из кухни в столовую. Цветастый передник, в руках — поднос. За ней — Натка-помощница. С перекинутым через руку кухонным полотенцем. Взбрыкивает козочкой. Перетирает посуду. Накрывает на стол. Выбеленный цвет скатерти. В тяжелой, фиолетового отлива вазе рдеют гвоздики.

Наташа звала: «На обед! Папа приехал!» Семья в сборе.

— Не могу, когда тебя долго нет, — жаловалась жена.

Прижмется, положит голову на плечо. «Соскучилась», — шепнет с диковатой застенчивостью, не утраченной и с годами. Замрет. Своя, родная. Плоть и душа едины…

Знал, придет последний час и, прощаясь со всем, что было, поблагодарит судьбу, что соединила, свела вместе.

В те отчаянные дни, между жизнью и смертью, на госпитальной койке, мог ли он знать, предвидеть?

Когда Алексей был один, как в этом дальнем полете, вне своих обычных дел, неутихающей суеты, он оглядывался в прошлое, вспоминал живые голоса тех, кого больше нет и среди которых мог оказаться и он.

Один ворчливый дурак недавно спросил: «Чем же ты доволен?» Изрек глубокомысленно: «В жизни, знаешь, мало радостей». Ах ты, сукин сын! Провоевать честно и вернуться живым с такой войны!..

…Я боюсь слова «счастье», потому что знаю, как хрупко, непрочно бывает человеческое существование. Сколько катастрофически случайного в нашей жизни. Но я радуюсь каждому мгновению, которое мне дано. Возможности любить. Работать. Может, что-нибудь останется и для будущего.

Сделать как можно больше. Успеть бы только!.. А ты брюзжишь, все тебе мало, все что-то недодают тебе. Вспомни тех, кто по праву мог сидеть здесь, рядом. Что бы они сказали? Оттуда. Издалека.

То глохло в ушах, то вновь врывался мощный гул моторов. Внизу тускло отсвечивала снежная холмистая даль. Самолет все тянул и тянул. Над облаками. Между звездными мирами и землей.

В затуманенной дали виделась могила Ольги Николаевны в приморском городке с готическим собором, ратушей, квадратной площадью в центре. Железная ограда. Рваные края черной мраморной плиты… Рябина с пламенеющими осенью гроздьями. Робкий шелест резных листьев.

И деревянная пирамидка с красной звездой на могиле Павла Сурганова на глухом лесном перекрестке.

А те, первые, с кем поднимался в атаку в ослепительно-солнечный февральский день сорок второго года? Лежали они рядами перед деревней Сазоновкой. Если бы можно вспомнить, пережалеть всех… С кем шел рядом. Кого знал.

Уходит время, многое забывается, а боль, страдания остаются… За суетой, за делами отодвигаются, живое — живым, но вдруг неожиданно придет сумеречный час, прихлынет полузабытое и — вновь на солдатской дороге.

Передали по ряду карту полета. Изломанная красная линия почти упиралась в Канаду, вдоль берегов США. Коричневые пятна Багамских островов. Куба.

Когда раненых, сняв с автобусов, грузовиков, подвод, разместили в бывших школьных классах — носилки ставили прямо на пол, потому что передвижной полевой госпиталь уже двинулся, ушел вперед, — Яловой, жмурясь от боли, все же разобрал, что на стене прямо перед ним школьная карта. Северная и Южная Америка. Вступая в борьбу со своим глохнущим сознанием, заставлял себя вспоминать все, что знал об этой части света. С трудом двигая пересохшими губами, бормотал: Бразилия, Аргентина, Перу, Чили, Венесуэла, Колумбия… Столицы?..

Ему надо было удостовериться, что он еще по эту сторону. Вспомнил ли он тогда Кубу? Вряд ли. Хотя мог бы. На Кубе, кажется, еще до войны поселился Хемингуэй.