Страница 159 из 160
северной стороне неба на очистившемся горизонте горели маленькие упрямые звезды — не мигая, не
переливаясь, как разбросанная горсть зерен.
Земля летит с головокружительной быстротой, но мы летим вместе с ней и не замечаем движения. Вот
так же, когда живешь рядом, видишься всякий день, некогда думать о всем значении любви для твоей жизни.
— Слыхал, Константин Матвеевич, есть такая частушка:
Я по жердочке шла,
А другая гнется.
С милым лето прожила —
Больше не придется.
Она однажды спела мне и прикусила губы, — она жалела меня! Потом, в конце второго лета, когда все
обрушилось на нашу голову, как железная крыша, я ходил и бормотал все время эту частушку. Не мог от нее
отделаться. Мне казалось, что я сам стал как гремучий железный лист: меня гнули, формовали… а я не смог, не
сумел… Ну да все равно!
— Ты уехал оттуда?
— Да. Но не тогда. Позже. И, вот видишь, работаю здесь. Большая газета, хорошая. Все, что нужно
человеку.
— Худовато живешь, лейтенант, — снова повторил Следнев.
— Вот и она так говорила.
— Что плохо живешь?
— Нет. Лейтенантом называла. Лейтенант мушкетеров д’Артаньян…
— Черт возьми! — вскричал Следнев, с силой ударив по колену. — Но почему же ты еще раз не
поговорил с ней? Почему?..
— Значит, так и живешь, — машинально повторил Следнев после долгого молчания.
— Так и живу, — беззвучно отозвался тот.
Да, брат. — Константин Матвеевич, видимо, затруднялся в оценке всего слышанного. Внезапно он
спросил: — Может, лучше, если б совсем этого не было? — Слабая надежда прозвучала в его голосе.
— Зачем тогда и жить? — ответил ему Павел просто.
Грудь его стала суха, пуста, как смятый бумажный лист. Где-то далеко проплыл Сердоболь: солнце по
гребням гор. Неужели он мячиком прокатился по его улицам? Ходил, умилялся, пил его воду, ел его хлеб, но не
смог за него побороться… А взрытый бомбами и плугами район так щедро, доверчиво открывал ему себя! Для
него, Павла, ничего не жалели. Город, потеснившись, дал ему четырнадцать метров жилья. Резкий, грубый,
несправедливый Синекаев, руки которого были с детства в мозолях, не скупился на рукопожатия. Барабанов,
похожий на школьника-футболиста, негодуя, но еще веря, привел к нему свою сестру Тамару. “А ведь жизнь-то
для героев!” — сказал Покрывайло, уныло кося глаза. “Жизнь для героев. Для героев”, — застучало в висках у
Павла. Это значит: для Гвоздева, для Глеба, для Евы, для Тамары. Что с тобой произошло, лейтенант Теплов?
Ему захотелось поднять ладонь и провести ею по глазам. Но он не шевелился. Он почти знал, что
Следнев сейчас повернется и уйдет. Он сделает это молча или все-таки вскользь, торопливо “поручается”,
бросит из жалости как подачку на прощание: “Бывай”.
— И знаешь? — сказал вдруг Павел Следневу. — Иногда мне хочется послать все к черту и самого себя
тоже! И в отпуск, в командировку или еще как поехать к ней туда, такая у меня тоска! А если я поеду… это ведь
уже все… если только не поздно…
Он поднялся, неровно дыша, глядя в сторону и как-то странно, не то жалостливо, не то мечтательно,
разведя руками, подошел к окну. По дороге он, не видя, толкнул стул. Даже в этот момент у него было все то же
двойственное выражение лица: удрученное, ожесточившееся, требующее ответа или приговора и —
неожиданно счастливое, словно незагашенный отблеск тех дней все еще продолжал освещать его существо
наперекор всему.
“Если бы этого не было, то зачем тогда и жить!” — прозвучало в ушах Константина Матвеевича с
колокольной силой. Он смотрел несколько секунд на широкую спину, обтянутую серым пиджаком, на
черноволосый затылок своего друга и с той беспощадностью, которая бывает только в большие минуты,
понимал, что он сейчас не снисходительный слушатель, не безупречный судья, а живой участник хлынувшей на
него, как ливень, чужой драмы. Главное же, ему надо было решить свое собственное отношение к Павлу.
Их дружба прошла закалку огнем. Это была боевая дружба двух товарищей по оружию. Но была ли она
вместе с тем привязанностью или связью сердец? Как ни кажутся нам эти слова напыщенными, но они ведь
существуют! А Константин Матвеевич очень хорошо чувствовал сейчас свое сердце; оно стучало не совсем
ровно. Он был полон тем коротким душевным перенапряжением, когда, как при вспышке огня, видишь всего
себя на несколько лет назад и на несколько лет вперед.
И вот он, Следнев, обремененный делами огромной стройки, за которую отвечает перед партией,
отягощенный и своей собственной жизнью в придачу, с ее неизвестными никому радостями и печалями, — он
должен сейчас решить вопрос: друг ли ему тот человек у окна?
Друг или просто приятель, просто спутник по части пути, просто добрый малый, с которым выпьешь от
души при случае стаканчик водки?
Если приятель — что ж, тогда он посетует: “Как же ты так, брат? И угораздило же тебя!”, а утром уедет в
санаторий, который указан в путевке. И весь месяц будет отдыхать без особых угрызений совести.
Но если друг… тогда придется подставить свое плечо под его тяжесть. Не посочувствовать — переболеть
его болью, приказать, ему именем дружбы: “Так держать!” или: “Отставить!”
Но если уж ты, Константин Следнев, взвалишь на себя эту чужую тяжесть, то донеси ее до конца, борись
и отстаивай даже собственным партийным билетом.
На мгновение где-то очень глубоко у него мелькнуло слабое сожаление, что он впутался в эту историю.
Разумно ли: впереди отпуск, первый за несколько лет (врачи велели даже газет не читать!), а потом, через
тридцать дней, снова напряженнейший труд, где он нужен каждым своим мускулом, каждым нервом… Да и что
скрывать! Есть у него, кроме того, незыблемая, приобретенная многими годами репутация, которой он дорожит,
а теперь может статься, защищая Павла и кое-что переосмысливая в судьбах других людей, ему подчиненных
или, вернее, вверенных, он подставит под удар и самого себя.
Есть еще время пройти мимо, сказать глазам: “Вы не видели”, душе: “Ты не поняла”.
Он не возмутился, не отверг брезгливо эту мысль; просто засмеялся про себя, но беззвучно, так что Павел
ничего не услыхал и не обернулся, продолжая все так же широкой спиной закрывать часть окна.
Следнев же вздохнул с облегчением — за плечами оставалось самое трудное: друг ли ему этот человек —
он уже решил. Теперь второе: что он ему скажет?
Он задумался над этим, сидя на кожаном диване, не делая ни одного движения к Павлу, чтоб не сбить
того с толку необдуманным советом.
Он стал еще собраннее и суровей. Если друг — значит, почти ты сам, и тут уж никаких поблажек,
дорогой товарищ. Решение будет неподкупно.
Человек имеет долг перед другими людьми; пусть так, но перед самим собой — тоже.
— Ну, а твоя жена? Она тебя любит?
Павел неопределенно пожал плечами:
— Разумеется… Наверно… Не знаю…
Он смутился и попробовал пояснить:
— Она ведь такая: уехала от матери, и та как бы начисто ушла из ее жизни. Просто не вдумывается ни во
что, я полагаю…
— А я тебе скажу, что ты сам не горазд размышлять. Попробуем сделать это сообща. Перед Тамарой ты
очень виноват: она тебя полюбила, а уважать оказалось не за что. Молчи. Это так. Сам ведь говорил. Но еще
виноватее ты вышел перед собственной женой. Ты возразишь: как помочь человеку, если не любишь его и,
следовательно, у самого тебя нет для этого нравственных сил? С таким доводом не поспорю: без любви и
бревна не обтешешь, не то что душу живую. Так не держи же ее! Не заедай чужой век!
— Я заедаю?! — в безмерном удивлении воскликнул Павел. — Я ее держу? — Воротник стал душить,
щеки покрылись сизым налетом, словно какие-то сосуды лопались в мозгу. — Да куда она пойдет? На что