Страница 18 из 25
— Куда же вы, бедалаги, лыжи навострили? — морщась от жали, пытал кока Ваня.
— Это всё Ванька, дурак, сомустил, — опять захныкала сестра. — Говорит, пойдем к мамке на кордон.
— Дак вы, ребятки, в другую сторону подались, — засмеялся кока Ваня, чтобы подбодрить ребятишек. — По этой царской дороге так бы в Москву и утопали, за тыщи верст…
Ванюшка вспомнил: когда на чернолесных северных склонах пыльными бараньими овчинами еще серели проплешины снега, а на солнопеках белели, синели, желтели вешние цветы-прострелы, отец с кокой Ваней, прихватив и малого, чистили деляны подле старого московского тракта, что зарос глухим осинничком; собирали сучья на вырубленной деляне, стаскивали в крутые вороха, а потом сжигали. Отец, абы раззадорить Ванюшку, подмигивал: «Убирай, сынок, почище, — здесь царь поедет, а как приметит, что порядочек на царской дороге, так похвалит да, глядишь, и гостинчиком отпотчует. Шанюжку брусничную сунет. Цари они, паря, добрые, а шанюжки у их сдобные…» Ну, тут парнишка чуть не бегом таскал сучья в костровища, ясно видя, как на тройке катит царь с короной на русых кудрях. Лишь бы не прохлопать ушами, укараулить, хоть глазочком на царя глянуть…
— Вот есть же Бог, ведь думал же в деревне: высплюсь у деда Кузьмы да утречком и тронусь домой, — дивился кока Ваня, — а вроде голос был: дескать, езжай, Ваня. Да… Ну что, поедем ко мне на зимовье, а завтра чуть свет и утортаю вас к мамке…
Тут сестра, трандычиха, затрещала про молодуху, про срамную Ванюшкину картинку, про черное чудище, что гналось за ними по дороге… Не дослушав, кока Ваня уложил в переметную кожанную суму котелок, кружки, присыпал снегом костерок, еще шающий углями, и родичи тронулись с Богом. На излучине пути кока Ваня, засмеявшись, показал рукой на срезанный небесным огнем листвяк, растопыривший над проселком толстые сучья-лапы:
— Не эдакое ли чудишо за вами гналось?
— Не-а! — испуганно выпучила глаза Танька. — То бежало за нами, сопело…
— Медведь, однако, шатун… — смекнул Ванюшка. — В берлогу не лег, вот и шарится по тайге.
— Ага, медведь… — невесело улыбнулся кока Ваня. — Что это вы, ребята, с молодухой-то не можете ужиться?
— Злая шибко, — нахмурился Ванюшка. — Никакого житья от её. Ведьма…
— Нельзя так, Ваня, — грех… Э-эх, ребятки-козлятки… Злая… Да и вы-то, поди, не сахар, не медовы прянички. Поневоле злой станешь.
— Я-то ничо, это Ванька все придуривал. То уроки пропустит, то пробегат, дома не помогат…
— То-то и оно. Ей ведь тоже несладко. Запурхалась, поди, с вами, вот и озлилась. А вам бы с ей ласково, послушно, и она бы с вами ладом. Худое слово и добрых делает худыми, а слово доброе и худых делает добрыми. Во как Святые Отцы говаривали…
На лесной заимке Иванова хозяйка Дулма, молчаливая степнячка, хотела усадить ребятишек за стол чаевать, но те уже валились с ног, — намаялись, намерзлись, страху натерпелись, — и она тут же уложила их на овчинные дохи подле своей детвы.
Утром кока Ваня запряг Сивку и повез Ванюшку с Танькой на кордон к отцу, матери, для чего снова вернулся в степь, на ту коварную развилку, где беглецы сбились с пути. Когда миновали леса и елани[18], вползли на проплешистую седловину хребта, когда внизу снежным долом отпахнулась приречная падь с лесничьей избой на краю, остроглазые ребятишки тут же высмотрели, как встречь им от реки устало плетется Гнедуха, и мать, стоящая в санях, пристально озирается по сторонам. Ванюшка с Танькой обрадовались, весело заерзали в розвальнях, но когда мать подъехала ближе и они углядели ее лицо темнее ночи, с глубоко и скорбно опавшими глазами, да приметили еще и тальниковый прут в руках, тут же съежились за спиной коки Вани. А тот не поспел и словушко приветое вымолвить, как сестра не по летам быстро соскочила на дорогу и кинулась с прутом на сына, — прознала уже от кого лихо привалило. Парнишка выкатился из саней, хотел было дать дралу в лес, но тут его настиг и ожег сквозь телогрейку свистящий прут. Мать бы измочалила талину о сыновью спину, да кока Ваня унял сестру, и та, обессиленная переживанием, пала в сани, пригребла к себе Таньку и запричитала сквозь рыдания:
— От чо, ироды, удумали, а! За тридцать верст поперлись на ночь глядя… От чо, варнак, вытворят… — мать покосилась на Ванюшку, который ревел в придорожном сумете. — И девку сомустил… Илья приезжат в потемках, говорит: «Убежали на кордон…» Видели мужики, как они от деревни к лесу побрели. Тоже уж, не могли образумить… Илья по дороге проехал, всё проглядел, — нету…пропали. Но тут я чуть в обморок не упала… «Езжай, — говорю, — Илья, назад в деревню, ищи. Может, в зимовье забрели, либо в копну сена залезли…» А сама места найти не могу. За ночь глаз не сомкнула. Уж и молилась, и крестилась, уж и глаза все повыплакала, уж и всё передумала, голова на раскоряку: то ли замерзли, то ли где блудят… И отец, как на грех, умотал на рыбалку с Гошей Хуцаном. Ладно, хоть кобылу оставил, на Гошином коне уехали на Щучье озеро… А утром чо, корову подоила, сенца кинула, Верку покормила, наказала, чтоб из избы не вылазила, да и…
Мать не договорила, прислушалась, — из-за поворота послышалось бряцанье узды, громкое пофыркивание коня, затем собачий брёх; и вдруг лихим клубком выкатился Шаман, всех оббежал, счастливо накручивая хвостишком, и тут же налетел на плачущего дружка и, лизнув ему нос, тут же повалил в снег. Илья, выбравшись из обшитой шкурами, ладной кошевки, глянул на братку тяжелым взглядом, протяжно вздохнул, покачал головой, потом за руку поздоровался с Иваном Житихиным.
XXV
За столом, когда сытых ребятишек турнули в горницу, мать поразмыслила вслух:
— Надо, однако, в деревню перебираться. Чо же там ребятишки будут одни бедовать?! Зиму бы дотерпели, летом — сюда, а уж по осени кочевать надо. На будущий год и Верку в школу отдавать…
— Ясно море, надо вам домой кочевать, — согласился Илья. — А мне к лету угол дадут. Начальство сулило… Новый барак рубят, уже под крышей. Так что мы с Фаиной Карловной…
Мать исподлобья глянула на сына:
— Ты, парень, тоже не придуривай. А сошлись, дак и живите ладом, по-божески. Хва, поди, гулеванить-то.
— Фая в Иркутск манит, а мне неохота…
— Верно, — поддержал его Иван Житихин. — Чего попусту дергаться?! Тут все родно, все привычно, а там бог знат какие фортеля жизнь выкинет.
— Во-во, шибко нужны мы в городе, деревня битая.
— Хвали заморье, а сиди дома — надежнее. Так что, Илья… Шыбырь, даже и не сомущайся…
— Я чо, Иван, и талдычу ей: прижми, говорю, терку и не трепыхайся. В деревне жили, в деревне жить будем, в деревне и похоронят…
— Кого буровишь?! Окстись! — мать привычно перекрестилась, обернувшись к божнице. — Похоронят… Думай своей башкой, кого плетешь — мать постучала по непутной Ильюхиной голове. — Долго ли беду накаркать…
Выманил Илья у матери заначенный спирт — таила поясницу растирать — и, запалив керосинку с протертой до незримости стеколкой, выпил с Иваном за мать, потом развернул прихваченный из деревни баян, и в глухой лесничьей избе, непривычная ей, хмельно и протяжно закачалась слезливая, застольная старина:
— По мне лишь бы чадушки мои счастливо жили, по-божески, а самой уж ничо не надо, — прослезилась мать под сыновью песнь.
— Достались тебе, Ксюша, ребятишки, — Иван обнял сестру за опавшие плечи. — Это кому сказать, не поверят: одиннадцать раз с брюхом ходила, троих малыми оплакала, пятерых в войну одна ростила… Петро воевал, потом два года в отсидке… И теперь еще трое заскребышей…
— Иной бабе телята, а мне ребята… Да, Ваня, уж вроде и вся моченька вышла. Не подыму, однако, малых…
18
Елань — лесной луг.