Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 25



— Убегу я, Танька, из дома… — вслух поразмыслил Ванюшка. — Убегу к мамке на кордон… Давай, Танька, вместе убежим?

— Ты чо, с ума сдурел?! А школа…

— Придем на кордон, мамке пожалуемся, что дерется, в угол ставит… Пусть мамка в деревню едет, а эту… выпрет из избы… Пошли, Танька, а? Быстренько поедим и потопам. А то скоро придет и тебя зашибет…

— Ты чо, Ванька, далёко же…

— Ой, кого там далёко?! — мужичком встрепенулся парнишка и даже подобоченился. — Мы с кокой Ваней, с браткой ездили, не успеешь оглянуться, уже и кордон.

— Заблудимся в лесу…

— Ничо не заблудимся. Я же дорогу помню. Сколь ездил… Да тут же близенько.

— Не, Ванька, я боюсь…

— Ладно, я один пойду. Пусть она тебя колошматит. А я к маме…

Привиделась и Таньке лесная заимка, как в Божией пазушке припрятанная в хребтовом заветрии, и ощутила девчушка, явственно и до слез желанно, материну ладонь на своей щеке, на волосах, заплетенных в два мышинных хвостика. Вот матушка скребет ей головенку столовиком, чтоб избавить от перхоти, вот заплетает косицы, а ласковые руки пахнут добром, молоком и теплым ржаным хлебушком.

И все же Танька не отважилась бы топать в эдакую таежную даль, но и братку одного страшно и жалко отпускать, да и привыкла уже покоряться ему, верховоду. Хотя и настрадалась уже от его вольного норова… Месяца не прошло, как плавил в плите свинец на жестяной крышке, и уж собирался вылить в деревянную формочку — указку в виде стрелочки, — вытащил щипцами крышку, но та сверзилась, свинцовые капли и угодили на голову сестре, что подсобляла на подхвате. С диким воплем полетела Танька по избе…да так на весь век и остались в волосах плешинки, выжженные родимым браткой.

XXIII

Лохматый и беспородный дворовый пес Шаман метнулся за ребятишками, радостно повиливая хвостом, обнюхивая и метя палисадники: дескать, здесь был я, пес Шаман. Выбежал кобе-лишко к степной поскотине и там задумчиво встал, пришибленно, виновато косясь на своего дружка Ванюшку и тоскливо оглядываясь назад, в деревню. Сколь потом не манил его парнишка, Шаман так и не стронулся, а как путники стали меркнуть в предвечерней мгле, развернулся и тихонько порысил домой.

Вот уже далеко-далеко за ребячьими спинами, на краю синеватой степи, чужеродно, неласково и редкозубо чернеют избы на отшибе села с торчащими в безветрии хвостами вялых дымов; вот уже позади степная голь и корявая береза-бобылка на увале, увешанная пестрым бурятским лоскутьем и конским волосом; вот уже брат с сестрой вошли в тревожно затаенный, предзакатный березняк, утопающий в волнистых суметах.

Долго брели они лесом, выбиваясь из сил, не чуя ног, то громко переговариваясь, бранясь, то горланя:

Они боялись молчать, боялись остаться лицом к лицу с вечерней сумрачной тишью; пели, говорили, отпугивая страх, что вместе с закатным морозцем крался под ребячьи телогрейчишки, знобил души. А уж из торопливо стемневшей, березовой чащобы пепельным туманом наплывали сумерки, сжимая ребятишек стылыми, безжалостными лапами.

— Дура я, дура, поперлась за тобой, мазаем, — захныкала Танька. — Сидела бы дома…



— Ага, в углу бы торчала…

— Не торчала бы. Всё из-за тебя, мордофоня. Мы бы с ней бравенько жили… Куда поперлась?! Мы уж, поди, и с дороги-то сбились…

Сестра брякнула то, что уже червем, исподволь сосало Ванюшкину душу, но парнишка, чтобы сомнение не одолело, не обессило, задиристо выкрикнул:

— Ничо не сбились! Сама ты сбилась… Тут уже близенько… Через хребет перевалим — и кордон…

Ребятишки вышли в широкий пойменный луг, на краю которого, судя по долгой тальниковой гриве, извивалась оледенелая, заснеженная речушка. Посреди покоса уныло торчал под снежным малахаем зарод сена в жердевой огороже. Ни вольного покоса, ни речки вроде не должно быть до самого кордона, — прикинул парнишка, и сомнение теперь уже не сосало, а по-зверушечьи грызло душу. Или был покос с речкой?.. Кажется, нет… Да, похоже, сбились с дороги, что немудрено, если ближе к лесу от санного пути к югу и северу словно сучья лиственя отвиливали наезжанные проселки, и беглецы замирали на росстанях, гадая, куда править. «А может, и верно идем, — успокаивал себя парнишка. — Когда с отцом в деревню ехали, вроде и широченное поле видел, и речку вброд переезжали…»

Когда миновали заледенелую речушку и ступили в лес, потемки на глазах сгустились в темь чернее сажи, и смерк даже придорожный ерник, что ломают на метлы; и пошли брат с сестрой, ощупывая проселок катанками, но заступая и заступая в рыхлый сумет. Кусачий мороз жег щеки, уши, и ребятишки, трясясь в ознобе, терли их овчинными варьгами.

Выбившись из сил от страха и растерянности, опять занюнила сестра:

— Привел куда-то, паразит. Говорила, что по другой дороге надо… Лучше бы дома сидела…

— Да не вой ты!.. — шуганул Ванюшка сестру. — Тут уже ма-лехо осталось. На гору подымемся… — парнишке приблазнилось, что темь впереди вздыбилась хребтиной, — спустимся, вот тебе и кордон.

— Пропадем в лесу. Тут, поди, и волки, и медведи…

Хотя небо не прояснило, не высунулся ясный месяц и не проклюнулись звезды медным просом, но откуда-то — может, от снега — стал навеиваться призрачный, покойничьи-голубоватый свет. В полной, струной натянутой тиши ребятишки переговаривались шепотом, но громко, на весь лес, скрипели на отверделом снежном насте ребячьи катанки; и вдруг послышался и скрип еще чьей-то вкрадчивой поступи. Ребятишки, не дыша, словно под водой, обмирали, затихал и тот, кто незримо крался следом, но стоило им тронуться, как опять, все ближе и ближе слышались чьи-то настигающие шаги. И вдруг — накаркала сестра-ворона — проселок на излучине заступило чумазое чудище и, расшеперившись, ловяще разведя лапы, медвежало покачиваясь, пошло на ребятишек. Танька пронзительно заверещала, бросилась назад, тут же и Ванюшка, не помня себя от страха, кинулся следом.

Они бежали, оскальзываясь, падая, барахтаясь в снегу, вздымались, чуя уже спинами тяжкое, сопящее дыхание, слыша звериный рык; и, выбившись из остатней моченьки, пали среди до-роги и завыли в голос, обреченно сжавшись и зажмурившись, поджидая чудище. Но зверь не спешил задрать ребятишек, залег в придорожных ерниках и что-то выжидал…

Долго ли коротко ли брат с сестрой выли, скулили, у Ванюшки из горла, обметанного сухостью, уже вылетал лишь сип, при этом терли горящие на морозе щеки и уши; но потом теплый, ласкающий сон стал кутать ребятишек в глухие пуховые шали; страх угас, мороз отмяг, и Ванюшка увидел: вот матушка протопила русскую печь, плеснула теплой воды в корыто и, пихнув в него парнишку, намылила и пошла проворными пальцами скрести голову; затем стала поливать из кувшина…

XXIV

Влажно-синее, вешнее небо, в глуби которого оживал, теплел жалью зовущий взгляд, и, пока еще невнятно, оплываясь эхом, звучал утешающий, манящий голос; а встречь певучему, ангельскому гласу, встречь ласкающему взгляду плыли жаворонками две светлые души, вздымаясь выше и выше по витой незримой лестнице; и они уже зрели из синевы свои безмолвные плоти, стыло темнеющие посреди заснеженного березняка… но тут, настойчиво сбивая нежное пение, вдоль проселка вдруг явственно зазвенел поддужный бубенчик…

Не видели бедовые, как, слепившись из снежного сияния, бреньча колокольцем и удилами, явилась сивая лошаденка, из саней выскочил Ванюшкин крёстный, кока Ваня, и подбежал к ребятишкам. С горем пополам, шлепая по щекам, разбудил их, уложил в сани, потом быстро запалил на дороге костер, приладил к огню котелок, набитый снегом, а как ожил и оттеплел перелесок живым огнем, и отползла темь — злая нежить, снежной порошей, до жаркого красна растер беглецам носы и щеки, руки и ноги, после чего напоил горячим чаем с пряниками.