Страница 73 из 76
В эту зиму Дрейку часто снились сны про зубы.
Проснулся он ранним воскресным утром. Фелицата во сне понуждала его проснуться и зажить реальной жизнью. Проснувшись, он никак не мог понять, что же ему делать для этого. С самим собой лучше всего разбираться ранним утром, когда никого вокруг больше нет. И то не разберешься.
Дрейк походил, не зажигая свет, по комнате, поглядел в окно. На улице было еще темно, но в то же время от снега светло, и потому было немного тревожно. Дрейк припомнил ощущения детства, когда он ранним зимним утром отодвигал беленькую занавеску на маленьком окошке, дыханием и пальцем отогревал дырочку в замерзшем окне и глядел в нее на синюю улицу. Окно было низкое, и за ночь иногда снегу наметало столько, что он полностью скрывал дом Вороновых... Сейчас ни того дома нет, ни другого.
Зажег свет. Взглянул на карту, занимавшую полстены. В церковь, что ли, сходить?
Он правильно полагал, что сны его корнями уходят в совесть. В конце концов, разве не совесть ждет нас в конце нашего света? И разве муки совести слабее мук преисподней? Сколько зубов он вышиб за годы войны! Вот теперь они и ноют. Фантомные ощущения. А муки совести - фантомные чувства. Тогда, после известий о смерти родных, Федор иногда боялся самого себя: столько в нем было злобы ко всему миру, который вывернулся наизнанку войной. Он будто и сам вывернулся наизнанку. Когда он на первых порах взлетал из травы, из кустов, из ямы или из ручья, стремительный, безжалостный, когда он вкладывал в удар всю силу, «язык» валился замертво и был уже бесполезен.
- Федя, угомонись, ты что-то совсем озверел, - сдерживали его ребята.
Он пробовал «угомониться», но для этого приходилось взлетать и бить врага даже не в полсилы, а в четверть силы, в одну шестнадцатую злости. Он тогда впервые задумался, откуда у людей вдруг берется сразу столько сил на злость? Где они их берут - в самих себе или друг в друге?
В тот день Дрейк сходил в церковь. Думал покаяться, но каяться не стал, поскольку в буйстве света, золота и молитв не разобрал, как же это незаметнее сделать. За закрытыми дверями. А вокруг него горели надеждой и раскаянием глаза грешников и страдальцев. Поставил свечки за всех убиенных и изуродованных в войну, своих и чужих, подумал о том, что они теперь все уже Его, помолился, как мог, про себя, перекрестился в душе своей, поплакал невидимыми миру слезами и поворотил домой. Людей было очень много. Досадно много. К Богу надо приходить в одиночестве. Что они собираются все? Разве у них у каждого нет своего дома?
Когда он шел церковным двором, то увидел священника, беседующего со старушками, совсем еще молодого. Удивительно было, с каким вниманием старушки слушали его и как светились счастьем их глаза.
- Во дни благополучия пользуйтесь благом, - говорил священник, - а во дни несчастия размышляйте.
Дрейк вспомнил вдруг камеру с заключенными, свои рассказы о пиратах. Он тогда пробовал размышлять, просто не всегда получалось. Эта жалкая попытка самооправдания, как ни странно, настроила его на иронический лад и излечила от мрачных мыслей.
Сны стали сниться реже, но вовсе не оставили его. А может, ему казалось, что это были сны, может, это были воспоминания? Воспоминания, что ни говори, так похожи на сны. И все это так напоминает фантомные мысли.
И как-то раз, после того, как он промаялся до пяти часов утра и не смог уснуть, он взял саперную лопатку, оделся потеплее и еще затемно пошел на спуск в лог. Там между гаражами была короткая дорога через лог из Центрального района города в Зыряновский, и очень много людей ходило ею, так как она экономила им полчаса времени. Там ходили студенты, врачи и пациенты горбольницы, мамаши с детьми, пенсионеры. Все ходили и все падали. Спуск был крутой и постоянно обледенелый. Никто, разумеется, его никогда не чистил. В лучшем случае кто-нибудь сыпанет из гаражей песок или мусор, и вся недолга.
Дрейк упал и едва не скатился вниз, и ему стало смешно на самого себя. Поделом, старый пень! Встал, покряхтел и стал готовить первую ступеньку. На нее ушло минут пять от силы. Это хорошо, обрадовался Дрейк, дело спорится. Вторая и третья ступеньки также пошли довольно легко: они были широкие, неглубокие, и приходилось резать лопаткой плотный снег. Но уже с четвертой ступеньки на ее дне появился лед, и его пришлось долбить довольно долго. После четвертой ступеньки Дрейк с трудом разогнулся и решил сменить саперную лопатку на штыковую. С его спиной внаклонку много не наработаешь. Да еще если сплошной лед пошел. Он тяжело дышал и был весь мокрый от пота. Не простыть бы, подумал он.
Дома Дрейк попил чаю и сморился сном прямо на табуретке. Потом проснулся, взглянул на себя в зеркало и не понравился себе - не брит уже несколько дней. Он тут же побрился и с удовольствием похлопал по гладким щекам ладонями. Когда он был еще совсем юн и только-только начинал бриться в парикмахерских, его спрашивали: вас освежить? Интересно, сейчас спросят так, если я пойду в парикмахерскую? Вряд ли...
С этого дня у Дрейка появился некий смысл в жизни. На следующее утро он взял штыковую лопату (весь вечер он точил ее напильником и камнем) и пошел на спуск в лог. Ночью снега не было, и четыре ступеньки были как новые. Видно было, что на них уже наступила не одна нога. Дрейк стал долбить ступеньки. На пятую и шестую у него ушло около получаса, после чего он минут десять приходил в себя, куря и кашляя. Болела спина. И сил никаких не осталось. Что ж это ты привязалась ко мне, проклятая старость! Я не звал тебя!
- Врешь, не возьмешь! Я не твой! - яростно сказал Дрейк.
- Я твоя, - ласково шепнула старость.
Лопата затупилась. «Зачем же я столько точил ее? - подумал он. - Затем! И еще наточу!»
Для седьмой ступеньки он рационализировал рабочее место. Притащил ящичек, положил его на шестую ступеньку, сел на него и сидя стал ковырять и долбить лед. Таким способом было работать в два раза дольше, не хватало удара и азарта, рожденного болью в спине, но так можно было дольше продержаться на дистанции. Когда я хотел пить, я сосал лед. Когда я хотел есть, я грыз лед. Когда я хотел спать, я тер льдом лицо. На пятнадцатой ступеньке Дрейк понял, что надо уходить, иначе у него не останется сил ни на то, чтобы разогнуться, ни на то, чтобы дойти домой. Ноги тряслись, и слабовато было с дыханием. Это хорошо. Благодарю тебя, Господи, что надоумил меня на это, неожиданно подумал он.
- Стар! Стар! - проорала над головой ворона.
- Да иди ты! - отмахнулся Дрейк. - И без тебя знаю.
Назавтра он докончил спуск. Последние четыре ступени были тоже мелкие и широкие, но, правда, ледяные. Получилось тридцать две ступени.
Дома он сварил пельмени, но пить не стал, поглядел на водку и отставил на завтра. Он сел перед телевизором, убавил до минимума звук и стал убеждать диктора в пользе физического труда. Корреспондент щедрого телосложения, с круглым лицом и круглыми глазками шевелил румяными губами на фоне Эйфелевой башни, а Дрейк ему на вилке протягивал очередной пельмень - бери, мол, угощаю. Корреспондент на пельмени не реагировал, так как объяснял европейскую политику, покрывшую его лицо сытым несмываемым восторгом. Дрейк вздохнул, налил сто грамм и сказал корреспонденту:
- Ладно, черт с тобой! За консенсус! Привет де Голлю! Или кто там сейчас у них, тебе лучше знать.
Под утро он физически явно ощутил реальность того небесного царства, где покоятся светлые души близких людей. Самые близкие уходят далеко-далеко, дальше всех. Как там уютно и хорошо, подумал он, тепло и никуда больше не хочется идти. Он встал, умылся, стал скоблить себя бритвой и удивился, какой он стал старый, как выцвели у него глаза и без того белые волосы, какие тонкие стали пальцы (как они дрожат!), губы, как щелка, какой пергаментный отсвет пал на его бледное и сухое, но как бы и влажное, лицо. Он первый раз за последние годы обратил внимание на то, что ожоги и рубцы с войны стали почти незаметны. Перебрались, наверное, в грудь да в голову. Ему вдруг стало нестерпимо жаль самого себя, будто он на мгновение превратился в другого близкого самому себе человека.