Страница 106 из 126
Голос его приглушенно, бархатно рокотал под низким сводом. Из белого свертка на дне кровати немо таращились на него два сизых, цвета незрелой сливы, глаза. Сулико потрясенно слушала. Быков выводил округло и нежно:
— О-о-о, если б навеки так бы-ыло-о! — показал Сулико на мокрые пеленки: мол, иди выстирай. Когда захлопнулась за ней дверь, Быков, покачивая кровать, обернулся, сказал через плечо шепотом, со страшной силой: — Хватит слизью исходить, Гваридзе! Что ж вы себя и семейство свое казните! Новая жизнь идет, не остановить ее! И от нас с вами зависит в чем-то, быть Грузии свободной либо Антантой распятой и обесчещенной!
Ночью по мощенному булыжником двору опять бегало засидевшееся начальство, и часовой отдавал им честь на каждом круге.
Фыркая и плескаясь потом у колодезного сруба, Андреев ахал и удивлялся:
— Ну Быков! Надо же такое придумать! Благодать! Как на свет народился!
Быков лил из ведра в подставленные ладони, довольно жмурился, поддакивал.
29
Омара Митцинского взяли у подножия перевала ночью и привезли в ЧК. Аврамов, отправив по домам бойцов и Софью, все ходил по двору, подрагивая от нервного озноба, перебирал в памяти только что пережитое — необъятную, сумрачную тишь, окутавшую горы, сладковатый запах керосина, которым облили кучи хвороста. Потом сверху, с перевала, едва различимые, зашелестели шаги... один за другим, след в след.
Их сразу услышала вся цепь, полукольцом замкнувшая тропу, что вела с перевала. И Аврамов почуял, как тяжело, упруго заколотило в грудь сердце. И когда его пронзительный, долгий крик «к бо-о-о-ю-у-у-у!» вспорол темень и затеплились полукольцом, стремительно разгораясь, костры, — лишь тогда он осознал, что, кажется, состоится задуманное, а опасение, что всегда жжет, испепеляет перед любой операцией, осело и поуспокоилось, уступив место жестокой, обостренной готовности к бою.
...Двое, освещенные жирным пламенем, слепо моргали, медленно тянули вверх руки, а третий, невысокий, юркий, стреляя раз за разом в зыбкие сполохи костров, метнулся к огненному кольцу, заслоняясь ладонью, и там, уже на границе света и тьмы, его подсекли и навалились сразу пятеро, и потек оттуда рваный, надсадный рык, кряхтенье и тупые удары. Аврамов упругими скачками несся к схватке, успев ухватить боковым взором, что двое, поднявшие руки, уже окружены и их вяжут.
Заново переживая моменты операции, не переставал дивиться Аврамов уже свершившемуся, ибо раз на сотню встречается такое, чтобы с самого начала шло все как задумано, без единой царапины, а брали ведь не новичка желторотого, а матерого зверя.
И вот теперь, когда закордонный гость перешел в распоряжение начальства и приноравливаются к нему, там, наверху, вдруг осознал Аврамов фартовое свое везенье.
Поэтому все медлил и тянул с уходом домой, поглядывал на освещенные окна быковского кабинета и чувствовал, как теплится и расползается в груди тихая радость, оттого что жив, все кончилось, а невредимая и желанная Софьюшка уже дома и накрывает стол для него, Аврамова.
Быков сочувственно смотрел на сидящего:
— Подобьем итоги, Омар Алиевич. Константинополь и вся ваша деятельность во славу турок невозвратно позади. Вы в ЧК. И у вас два варианта: закатить мне истерику, разыграть оскорбленную невинность либо молчать. Поскольку мужчина вы собою видный, представительный и с самим великим визирем да с Антантою дела имели, то бабиться в истерике не станете. Так?
— Так, — медленно согласился Митцинский.
— Тогда поиграем в молчанку, — предложил Быков, — о делах пока ни слова, тем более что мы о них немало наслышаны. Но вот одна сущая безделица. Любопытство меня заедает: кой дьявол понесло вас через перевал? Вы же намеревались въехать через Батум с нашей визой, с комфортом. К чему такое неудобство и спешка?
— Не терпелось вас повидать. — Митцинский раздвинул губы в улыбке, поморщился — багровел на скуле синяк, заплывал припухлостью глаз. — Анекдоты про вас бродят, Быков: куколка управляет ЧК. Экий вы кукольный, Евграф Степанович.
Быков качнул головой, примерзла к тонким губам улыбка.
— Ростом не вышел — что верно, то верно. В папашу я. Живет в Перми беленький старичок-лесовичок. Согнуло его небось теперь с голодухи. Видно, под старость опять пешком под стол заходит. — Спросил без перехода, так и не согнав с лица примерзшей улыбки: — Что вы от жизни ждете, Омар-хаджи?
— Вашей смерти, Быков, — быстро ответил Митцинский — видно, давно и прочно засел в нем ответ, и был он искренним. — Я жду от бытия смерти всех куколок наподобие вас и всего кукольного государства за вашей спиной.
Надолго замолчал Быков, смотрел на Митцинского в упор — льдистой, стальной синевой наливались глаза. Враг желал его смерти — не ново, не привыкать. Предстояло определить другое — долго ли будет в упор выстреливаться желание это?
И чем больше приглядывался Быков, тем сильнее крепла в нем уверенность: этот, напротив сидящий, отговорился вчистую и не добыть теперь из него ни вреда, ни пользы — закаменел в ненависти. Однако вскоре стала зреть в Быкове надежда, что из ненависти этой кое-что выжать все-таки можно, если с умом дело повести.
— Серьезные у вас желания, Омар Алиевич. Только, знаете, не верится в них. Сдается мне, что и слова ваши, и крутая грудь, и осанка — ненадолго все это, поскольку футлярчик хитиновый. Жучок живой из него выполз, а внутри пусто. Стоит чуть придавить — кр-р-рак! — и хрустнете, расколетесь. А? И в том, что смерти моей желаете, публично раскаетесь и даже, позвольте заверить, слезу покаянную пустите. Хотите пари?
Фотограф принес еще влажную фотографию Омара Митцинского. Быков кивком поблагодарил, отпустил. Стал всматриваться в лицо Омара, сравнивая с фотографией.
— Куколка... — устало сказал Митцинский, — не старайтесь, куколка.
— А не верю я в ваше постоянство оттого, — твердо, с силой перебил Быков, — оттого не верю, что за моей спиной миллиарды человеческие. И те, что в земле истлели, — они тоже за моей спиной. Они все в массе своей исповедовали истины житейские: не убий, не укради, в поте лица добудь хлеб свой. А за вашей спиной, Омар Алиевич, жменька, кучка по сравнению с моими, и ваши-то как раз грабили, убивали и попирали хлеба, сеянные в поте. По логике истории и разума в конечном счете всегда торжествует добро и те истины, что мои исповедуют миллиарды. Иначе мы все давно в первобытное состояние вернулись бы.
— Говорим недолго, а скучно стало. С чего бы это? Человечек вы как будто занятный, — задрожал скулами, сдерживая зевоту, Митцинский,
— Зевается вам не от скуки, — беспощадно сказал Быков, — от страха изволите зевать, Митцинский. А страшно потому, что неправедно жили и грабителем на родину свою ломитесь. Да еще и захребетников турецких за собой маните. Неправда — она ведь кислотой в каждом из вас плещется и сердце с разумом разъедает. Оттого и непрочность ваша.
Говорите, смерти моей и всего государства желаете? Вы бы зафиксировали все это на бумаге. А я вас потом носом ткну в это изречение, когда каяться станете.
— Что, новые методы появились? Иголки под ногти, плети, железо каленое — это я ведь выдержу.
— Экая чушь, — поморщился Быков, — прямо-таки собачья чушь, Омар Алиевич. Я вас логикой достану, позицией своей праведной, большевистской, поскольку говорил я вам — миллиарды за моей спиной. Ну так как? Доверите бумаге желания свои, чтобы потом раскаяться и ужаснуться им?
— Дайте бумагу! — ненавистно, шепотом выдохнул Митцинский.
— Извольте. И по возможности разборчивей, крупнее. Пишите: жду... смерти... Быкова... и кукольного государства его.