Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 106

И вот ему кажется, что он настиг оленя. Измученное животное уже не убегало, решив сдаться на милость победителя. Олень лежал на узкой лесной тропе, вытянув ноги и тяжело дыша широко открытым ртом. Глаза его смотрели на человека, и Рахманову показалось, что в них застыли слезы мольбы. Охотнику стало жаль оленя, он сунул в ножны свой острый нож и, достав белый чистый платок, перевязал ногу своей жертве. Затем он попытался было поднять оленя, но оступился и рухнул вместе с ним на землю…

Проснулся Рахманов на рассвете, подкрепился остатками вчерашнего запаса и некоторое время размышлял. «Может быть, не стоит преследовать его, пусть уходит своей дорогой, авось рана заживет, и лесной красавец даст еще новое потомство…» Но тут же возникло другое предположение: а вдруг хищный зверь нападет на беззащитного оленя, ведь он не сможет бежать обескровленный, не сможет противостоять хищнику, защитить себя. Рахманов решительно встал, закинул ружье за плечи и, вновь отыскав след, пошел. В конце концов, Рахманов — охотник, и добыча должна по праву принадлежать ему.

К полудню след вывел его на горный кряж, и с его вершины охотник увидел перед собой живописную долину. Приглядевшись, он вскоре увидел и своего оленя. Тот стоял, подняв голову и прислушиваясь к лесным звукам. Рахманов заметил, что олень как бы погружен в легкое облачко тумана, и подумал, что там, вероятно, протекает ручей с ледяной водой и потому туман над ним еще не рассеялся, держится с утра легким облаком. С мыслями о том, что теперь-то добыча не уйдет, Рахманов заспешил к ручью. Но каково же было его удивление, когда олень вдруг помчался прочь, легко перескакивая с камня на камень, высоко и гордо неся свои ветвистые рога. Вот он остановился на расстоянии выстрела, застыл на вершине скалы, будто рисуясь, будто желая показать охотнику свою резвость и неуязвимость. Охотник во все глаза смотрел на оленя и от изумления забыл про ружье. Это был именно тот, вчерашний, раненный в переднюю правую ногу олень с рыжими подпалинами. Рахманов узнал бы его среди тысячи других.

Олень скрылся в лесной чаще, а Рахманов, дивясь столь волшебному исцелению жертвы, приблизился к ручью. Ничем особенным этот ручей не отличался от других лесных ручьев, которых охотник немало повидал на своем веку во время скитаний по полям, по лесам. Только этот родник чуть дымился. Рахманов решил умыться. Он зачерпнул воду в пригоршни — и чуть не вскрикнул: вода была горячей! Рахманов заметил, что олений след до ручья был окрашен кровью, но тот же след после ручья был чист и четок. Охотник понял: родник имеет целебные свойства.

Возвращаясь домой с пустыми руками, Рахманов тем не менее радовался — он открыл целебный источник. Первым делом он поделился этой радостью со своими земляками. Сразу же несколько больных решили испытать на себе целебные свойства воды — помогло. Весть о Рахмановском источнике мгновенно облетела всю округу, и сюда потянулись люди отовсюду, из ближних и дальних деревень, из аулов со всех концов республики…

— Сейчас там организован санаторий, — закончила свой рассказ Жамал, — и в память об охотнике народ назвал этот санаторий «Рахмановскими ключами». Теперь туда едут лечиться со всех концов нашей страны…

В эту ночь подруги расстались. Каждой предстояло теперь выполнить свое персональное задание. Они пошли в разные стороны, и обе сразу растворились в ночной кромешной тьме.

В тот день на станцию прибыл еще один эшелон с немецкими войсками. Солдаты выстроились у привокзальной столовой, а офицеры пошли обедать в столовую городской комендатуры.

Только что здесь стояла тишина, можно было услышать жужжание мухи у оконного стекла, но через каких-нибудь две-три минуты все столы были заняты, промежутки между ними сузились, и обеденный зал сразу стал тесным. Над столами поплыл сизый дым сигарет.

Шура в первые минуты даже растерялась от налета этой проголодавшейся орды незнакомых офицеров, а девчонки, которых специально выделили помогать ей сегодня, бледнели и дрожали от страха. В столовой стоял такой галдеж, будто свора голодных псов сошлась на дележ добычи, и Шура не могла избавиться от ощущения, что вот-вот кто-нибудь исподтишка схватит ее и укусит.

Хотя официантки еще не успели ничего подать, нарезанный ломтями черный хлеб на столах вмиг исчез, будто его ветром сдуло. «Или их не кормили неделю, или они совсем не знают, что у нас тут каждый кусок хлеба на счету», — подумала Шура и велела своим помощницам, во избежание скандала, не подавать хлеб, пока не будет подано первое блюдо — пшенный суп. Когда наконец его подали, галдеж за столами стих и можно было различить отдельные слова:

— Да, господа, здесь не французская кухня…

— Францию мы еще не раз вспомним…

— А ведь прошло всего несколько дней…

— Привыкайте, господа, здесь нам придется кормиться не один день.



— Нашему эшелону давали зеленую улицу по всей Европе только ради того, чтобы мы застряли в этом богом забытом месте?

— Имеющий уши да услышит. Партизаны на нашем пути взорвали несколько километров железной дороги.

— Да, тут не Франция, господа, совсем не Франция.

— Тут Россия… — не скрывая уныния в голосе, проговорил пожилой горбоносый офицер с отвислыми щеками.

В промежутке между первым и вторым блюдом опять поднялся галдеж, но Шуре удалось уловить, как несколько раз повторились искаженные немецкой речью слова «Орел» и «Курск».

С нетерпением ждала она, когда офицеры покинут столовую, а дождавшись, Шура торопливо убрала со столов, помыла пол и, наказав своим помощницам, чтобы они помогали поварихам готовить ужин, сказала, что сбегает на минутку домой — мать болеет.

— А если они еще приду-ут? — растерянно протянула молоденькая официантка, боясь, что без Шуры они тут не справятся с работой.

— Придут — подашь, обслужишь, ничего тут особенного нет, у нас не ресторан первого класса, в меню не запутаешься! — резковато ответила Шура.

Всегда мягкая, снисходительная к чужим слабостям, не любившая резких слов, Шура сама стала замечать, как она изменилась за последнее время. Постоянная опасность, не гаснущая, а все растущая ненависть к фашистам не позволяли ей быть тихоней, мямлей. К тому же роль пособницы, фашистской прислужницы лежала на ее душе камнем — ведь никто не знал, зачем она здесь работает, с какой целью лезет поближе к офицерам, тогда как ее товарки сторонились их, старались поменьше попадаться им на глаза. «Ну и пусть я стерва в ваших глазах, но еще придет время, непременно придет, когда вы все про меня узнаете…» И тогда сознание исполненного долга перед людьми, перед Родиной снова позволит Шуре гордо ходить по земле, быть доброй, участливой, ласковой ко всем людям. «Но когда оно придет, это время?»— не один раз думала Шура, особенно в первые дни своей работы, когда она еще не набралась мужества, не закалила волю, не привыкла к своему высокому и тайному, скрытому от людских глаз, от людских сердец назначению.

Дома ее ждала мать-старушка. Она тихо сидела у окна и штопала платье дочери. Шура по виду матери могла судить, как угасла жизнь в их доме, в их городе. В доме жила только одна забота — прокормиться, а в связи с ней и другая: а вернется ли Шура сегодня жива-здорова?

Шура прошла в комнату, сказала обычные успокоительные слова: «Все в порядке, мама, никаких новостей»; и мать ответила: «Слава богу, доченька».

— Мама, ты поглядывай в окошко, — попросила Шура. — Если кто из комендатуры появится, скажешь мне потихоньку, я во дворе буду.

Шура быстренько вышла во двор, прошла к сараю и приставила старую лестницу к узкому лазу на сеновал.

На чердаке, освоившись с полумраком, она разворошила сухое сено и, глотая душистую пыль, достала небольшой ящик с рацией. Под камышовой крышей она натянула антенну, надела наушники, стала вызывать Лесного царя. Через несколько минут она услышала: «Я — Лесной царь, я — Лесной царь, я — Лесной царь. Вас слышу. Готов к приему. Кто говорит, кто говорит?»