Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 112

— Завтра ночью я уйду,— сказала она своим спасительницам.

Те в ужасе всплеснули руками:

— Что ты, милая! У них что ни шаг — патруль.

Лучше уж так: шепнем одному мужичку...

— Кто такой? — насторожилась. Анна.

— Не бойся, человек верный. Да не знаем, возьмется ли сообщить партизанскому командиру.

Анна откинулась на подушку в бессильной досаде:

— Скажите ему, непременно скажите. Мне теперь ничего уж не страшно!..

Однажды у избы» остановилась пролетка, в которой сидел немецкий офицер. Анна быстро глянула в окно (она теперь часто поднималась из подпола), прищурилась и вдруг заметалась в радостной тревоге: она узнала Сухова. Через несколько минут пара добротных коней мчала их по проселку.

В тот же день ее вывезли на «Большую землю». Но исход болезни был все-таки печален: у Анны отняли пальцы.

Потом острая боль в левой руке вернула сознание, и Анна увидела склонившихся над ней товарищей. Она не могла вспомнить, кто именно находился тогда около нее, в памяти осталось лишь выражение их глаз, в которых были испуг и жалость.

И удивительно, что уже тогда больно ударило в сердце немое выражение жалости. Позже Анна перехватывала это выражение у санитарок и врачей, хотя они и пытались скрыть его профессиональной холодностью и напускной веселостью. Жалость преследовала ее, и она больше всего ненавидела это, в сущности, безобидное- чувство.

Вот и теперь подозрение шевельнулось в душе Анны.

А что, если и Чардынцев написал ей только из жалости?

Почему он во втором и третьем письме не интересуется причиной ее молчания? Значит, он знает все. Ну, конечно, Чардынцев нигде не пишет о том, что они ждут ее возвращения. Она — отрезанный ломоть!

Анна подошла к окну, стараясь отвлечься от тяжелые мыслей. Старые яблони стояли с низко опущенными ветвями. Медленно падали белые хлопья последнего, должна быть, в этом году снега...

Глава пятнадцатая

Анна шла со станции, разглядывая незнакомый город.

Блестели сырые, только что освободившиеся от снега крыши. Перебивая друг друга, весело спорили о чем-то воробьи. Молодыми голосами шумели ручьи, пели о летних грозах, травах и цветах, о душистых яблонях, о лесной тиши, о счастье. Вдали, смешавшись с горизонтом, синела Волга, отдохнувшая за зиму, бурлившая свежей силой. Сама ие зная отчего, Анна почувствовала, как теплая волна прошла по сердцу. Вместе с птичьим гомоном, с острыми, хмельными запахами весны вставали воспоминания.

...Зима. На белом снегу черные скелеты обгоревших изб. Ветер# плачет, воет в разбитых печных трубах разными голосами: то жалобными, то свирепыми.

Анна идет рядом с Чардынцевым. Он говорит о завтрашней операции, о санитарном обеспечении боя. Потом умолкает и после долгой паузы вдруг спрашивает тихо, с трудом подбирая слова, будто стесняясь:

— Анна Сергеевна, вы когда-нибудь задумывались над своим возрастом?

— Нет, — ответила Анна, изумленная его вопросом.

— Счастливая. Я тоже жил, не считая лет. Мне было тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять... Я будто лет двадцать в зеркало не гляделся. А потом глянул — со-рок!

Он произнес это слово с такой, словно бы подтачивавшей его печалью, что Анна вдруг остановилась. Луна вынырнула из темной бурлящей пучины туч, осветив его усталое лицо. Анна никогда не видала его таким.

— Что с вами? — тихо спросила Анна.

— Долго рассказывать. В другой раз,— ответил Чардынцев, подходя к штабу.

Прохожие оглядывались на маленькую женщину в серой шинели с тощим солдатским мешком за плечами, у которой вместо левой руки был аккуратно заправлен в карман пустой рукав.

Мужчина без ноги либо без руки почти не задерживал внимания — к этому за годы войны привыкли, но женщина... молодая женщина!

Если бы люди знали, сколько тоскливых и вместе гневных чувств вызывало в ней их сострадание! На растерянных лицах, во взглядах, на мгновение застывших, Анна читала любопытство, испуг и жалость.

Но сегодня она не замечала этого. Весна будила добрые надежды. Дворники счищали с тротуаров застарелые грязные корки льда, и местами уже проглядывал асфальт — влажный, дымящийся, окруженный струпьями почернелого снега. Спокойно, по-семейнохму, на мостовой собирались грачи.

Анна разыскала Пионерскую улицу. У большого серого дома, того самого, который ей был нужен, две женщины, увидев ее, удивленно переглянулись и стали шептаться. Маленькие, толстые, в беличьих шубках и кругленьких серых шапочках, они — странно — напоминали ей комнатных болонок, выведенных на прогулку.

Анна, резко повернувшись, нервным, сбивающимся шагом прошла мимо. Хорошее настроение пропало. В глазах блеснули слезы. Вновь поднялся в душе горький и холодный ветер.

«Жалеют!»

Она не слышала, но их слова казались ей острыми, как осколки стекла.

«А может, они и правы, эти болонки?»

Анна представила себе карие, усталые и добрые глаза Николая и, точно взглянув в них и не найдя подтверждения своим опасениям, упрямо тряхнула головой.

«Нет, я должна его увидеть... Тогда все решится. Все!»

Она вернулась, обратно. Шаги были твердыми.

«Разнюнилась. Услыхала слезливые вздохи каких-та-

кумушек и раскисла. Точко не ты была на фронте, в

окружении, в пекле. Точно не ты, а кто-нибудь другой-

ампутировал сотни конечностей, каждый раз чувствуя,

дак обжигало все внутри».

Анна поднялась, по лестнице, постучалась.

— Бакшанов... Николай Петрович здесь живет?

Марфа Ивановна открыла дверь, прижав к груди

руки, вскрикнула:

— Анночка!

Потом, быстро скользнув взглядом по пустому рукаву;



Анны, обняла невестку, засыпала ласковыми словами,!

но лицо морщили слезы.

— Сейчас, Анночка... Я Коле позвоню... Ах ты,

касатка моя!

Снимая шинель, Анна заметила на вешалке

светлосерую женскую шляпу и демисезонное пальто. Острая

боль пронзила ее, она вошла в комнату, низко опустив

голову.

Здесь стоял небольшой письменный стол с тяжелым,

под мрамор отделанным, прибором, диван, обитый

желтой кожей, и круглый обеденный стол, покрытый белой

скатертью. Несколько стульев да этажерка дополняли всю

обстановку.

Над письменным столом висела картина в дубовой

раме: высокая женщина в черной газовой шали идет по

осеннему парку; желтые листья, как снег, тихо падают ей

на голову, плечи, руки. Уже оголились многие деревья, и

одиноко чернеют брошенные птицами гнезда. Лицо

женщины строго и печально, но какая душевная вьюга бушует,

в ней!

То ли в картине было много задумчивой тихой грусти,

то ли она отвечала настроению Анны, но она долго

смотрела, затаив дыхание.

В коридоре Марфа Ивановна говорила по телефону:

— Анночка приехала! В военной одежде... Как?

Выезжаешь?

Тяжелое чувство овладело Анной. В расстановке-

мебели, в каждой мелочи угадывалась заботливая мысль

и тонкий вкус молодой женщины. «Почему молодой? —

спрашивала себя Анна.— Разве Марфа Ивановна

неопрятная и заботливая хозяйка?..»

И в который раз, оглядев все вокруг, отвечала:

«Молодая... непременно молодая!..»

В дверь громко постучались. Анна встала, задрожав

от волнения...

Николай увидал серебряные нити на висках Анны,

мелкие, едва уловимые сетки морщин у глази, задыхаясь,

схватил ее своими, длинными крепкими руками. Сквозь

слезы он смотрел на чуть припухлые, вздрагивавшие углы

ее губ, на синие глаза ее, в которых — и любовь, и упрек,

и радость, и страдание...

Потом, когда схлынула первая радость и первая боль,

они оба замолчали, притихли.

Анна вдруг старым, привычным жестом ощупала его

шею, испуганно проговорила:

— У тебя опять увеличены железы. Нехорошо!

Николай робко усмехнулся:

— Что ты еще нашла у меня?

— Тот же нос и те же... добрые глаза,— задумчиво