Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 64



Я был у себя на вилле, работал над последней книгой поэмы. Чувствуя, что начинается головная боль (в последние несколько лет я стал очень им подвержен), я решил сделать перерыв и прогуляться часок по берегу моря. По глупости я оставил рукопись открытой на конторке, а саму конторку — вместе с остальной частью поэмы, лежащей внутри, — незапертой. Вернувшись, я встретил у двери Александра. На лице его играла самодовольная улыбка, которой он одарял меня, когда думал, что сделал что-то умное.

   — О, вы вернулись, господин? — сказал он. — Цильний Меценат ждёт вас целую вечность. Вам лучше пройти прямо туда.

Я почувствовал, как холодный ветерок коснулся моей шеи.

   — Прямо куда? — спросил я.

Александр насупился: надо же быть таким глупцом, чтобы не понять его намёка.

   — В свой кабинет, конечно. Я провёл его туда, как только он приехал.

Не знаю, почему я не надавал пощёчин этому дураку. Но, увидев выражение моего лица, он попятился.

   — Я что-то сделал не так, господин? — проговорил он, притворно сокрушаясь. — Мне так неприятно.

   — Дурак, — прошипел я. — Проклятый дурак.

Я прошёл через вестибюль и распахнул дверь в кабинет.

Меценат сидел у моей конторки со свитком «Энеиды» в руках. Когда я вошёл, он хмуро взглянул на меня.

   — Я не ждал тебя раньше чем завтра, — сказал я.

   — Дороги хорошие. — Он положил свиток. Глаза наши встретились, и я понял, что моя тайна уже больше не тайна. — Публий, что ты наделал?

Я пожал плечами и попытался отшутиться:

   — Поделом тебе. Тот, кто читает чужие письма, никогда не слышит о себе ничего хорошего.

   — Это, — он показал на рукопись, — не письмо. Ты погубил нас всех, и себя в том числе.

Я сел и стиснул руки, чтобы унять дрожь. Сколько лет я страшился этого мига. И вот теперь, когда он настал, у меня появилось такое ощущение, что всё это нереально.

   — Я должен был это сделать, Гай. — Я, наверно, ещё никогда не называл его по имени и заметил, как что-то промелькнуло в его глазах. — Каким-то образом я должен был сказать правду. Иначе не получилось бы никакой поэмы.

Он покачал головой, но не в знак несогласия, а с недоумением, и промолчал.

   — Это был единственный путь, — сказал я. — По-другому правды не скажешь. — С таким же успехом я мог бы обращаться к винному пятну на его тоге. — Не думай, что люди не ищут её.

   — Август должен знать, — наконец проговорил он. — Я не могу это скрывать от него.

Я кивнул. В горле пересохло. Меценат встал. Он не смотрел на меня.

   — Неужели ты так сильно ненавидишь нас, Публий? — тихо спросил он. — И неужели ты так мало веришь в нашу правоту?

   — Я не ненавижу вас, — ответил я. — И хочу верить в то, что вы делаете, но не могу. Не до конца. Я помог вам, как сумел. Это всё, что в моих силах.

Он обернулся, словно собирался что-то сказать. Но потом передумал и двинулся к двери. На пороге он задержался.

   — Не хотел бы я оказаться в твоей шкуре, когда Август услышит об этом. Он не очень-то любит изменников.

Я не изменник! — хотелось закричать мне. Я просто поэт! Но слова застряли у меня в горле, да и всё равно он уже ушёл.

До конца дня я заперся в кабинете и написал несколько писем: одно — длинное — Горацию. Несколько покороче другим своим друзьям и, наконец, третье — самое трудное — Меценату. Затем я принялся приводить свои дела в порядок и думать, чем заняться в оставшееся мне короткое время.

59



Через три недели я отплыл в Грецию.

Своим друзьям я представил дело так, что собираюсь провести три года за границей, работая над окончательным вариантом поэмы. В какой-то мере это была правда. Я решил, что семь бед — один ответ. Если Октавиану не нравится «Энеида» в том виде, как она есть, тогда буду писать её для себя, чтобы я мог получить удовлетворение как поэт; избавлюсь от этой притворной благочестивости и сделаю упор на человеческой драме. Может быть, Октавиан позволит мне тихо дожить в безвестности, особенно после того, как я дал ему понять, что хочу держаться от политики подальше, распространив слух, что поскольку «Энеида» завершена, то я собираюсь посвятить жизнь философии. Однако Горацию я сказал всю правду. В конце концов, он — моя лучшая половина, он должен понять. На тот случай, если со мной что-нибудь случится, пока я буду за границей, я оставил распоряжение сжечь все копии «Энеиды», которые остались в Италии (а там есть несколько копий самых безвредных частей поэмы). Полную рукопись я, естественно, взял с собой.

И наконец, в своей последней воле я завещал то, что всегда считал домом Прокула на Эсквилине, и ещё половину своего поместья его сыну Луцию. В известной степени это была искупительная жертва — совершенно несоразмерная, но это всё, чем я мог отплатить человеку, на которого смотрел как на второго отца. Другая доля пошла Октавиану: он всегда был жаден до денег, и я подумал, что, может быть, он удовлетворится этим и оставит остальную часть наследства тому, кому она предназначена. Своим литературным душеприказчикам Варию[219] и Тукке (оба они люди Октавиана) я дал разрешение публиковать всё, что уже было мною издано, но не больше. Это, конечно, не помешает им выпустить «Энеиду» in toto[220] отдай им Октавиан приказ это сделать, но я надеялся, обстоятельства сложатся так, что это будет невозможно.

Боюсь, эта надежда такая же мёртвая, каким скоро буду я сам. У Октавиана поэма в безопасности, с чем я его и поздравляю.

Письмо Мецената, должно быть, пришло в Пергам незадолго до того, как я пустился в путь, содержание его было достаточно специфическим, чтобы привести Октавиана в Грецию на самой его быстроходной галере. Когда я высаживался в Пирее[221], он уже ждал меня на пристани. Это не был арест — при нём даже не оказалось его почётного караула, — но мы оба знали, что моя песенка спета.

   — Ну, Вергилий, — бодро сказал он, когда мы пожимали друг другу руки. — Ты не ожидал увидеть меня здесь, не правда ли?

   — Нет, Август. Какая приятная неожиданность.

Его свита заулыбалась, закивала, глядя, как мы разыгрываем свои роли. Тогда, продолжая фарс, Октавиан обнял меня за плечи и повёл к своему экипажу.

Я ожидал, что, когда мы останемся одни, он сбросит маску, — ничуть не бывало. Он даже не упомянул о письме Мецената. С его губ сорвался единственный упрёк — что я намеревался «лишить его своего общества».

   — Мне очень жаль, — сказал я. — Нам, великим поэтам, иногда нужно побыть в одиночестве. Чтобы поднять настроение и восстановить дух.

   — А ты не мог восстановить свой дух чуть поближе к дому? — воскликнул он. — Эй, ты, старый чёрт?

Я молчал. За занавешенными окнами экипажа портовые звуки сливались с криками улицы и громыханием телег.

   — Ну же, Вергилий! Ты что — язык проглотил? Какого чёрта тебя понесло в Грецию?

Я заметил, что за эти последние несколько лет речь Октавиана становилась всё грубее и грубее. Он иногда говорит так, словно передразнивает сабинского крестьянина, перебрасывающегося любезностями с соседом через стену свинарника. Наверно, думает, что так он становится привлекательнее, демократичнее. Лично мне эта манера кажется неестественной и чрезвычайно надоедливой.

   — Что — обязательно для этого должен быть какой-то повод? — спросил я.

Он нахмурил брови.

   — Нет, конечно, — ответил он. — Нет, конечно, свёкла ты этакая! Совсем не обязательно. Можешь отправляться куда хочешь.

   — Значит, я могу остаться здесь?

Он ещё сильнее сдвинул брови.

   — Возможно, в другой раз, Публий, — сказал он. — Ты нужен мне в Риме, и я бы оценил, если бы ты вернулся вместе со мной.

   — Прямо сейчас?

219

Варий, Руф Луций — римский поэт, принадлежавший к кружку Мецената, друг Вергилия и Горация. После смерти Вергилия совместно с Плотием Туккой издал «Энеиду». Варий написал эпос «О смерти», панегирик Августу, и элегии. От его произведений остались небольшие фрагменты. Самое его значительное произведение — трагедия «Фиест», поставленная в 29 году до н.э.

220

Полностью, целиком (лат.).

221

Пирей — порт Афин. Был центральным пунктом торговли Греции.