Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 141



Всё станет понятным, если мы вчитаемся в кусочек письма и с грустью подумаем об Андерсене: «Вы, верно, знаете, что родной моей матери теперь куда лучше прежнего? Коллин написал мне о её смерти. Я порадовался за неё, но не мог. Всё-таки сразу освоиться с мыслью, что теперь я круглый сирота, что теперь у меня нет никого, кто был бы обязан любить меня. Ей же выпала счастливейшая доля».

Мать пила. Страдала. Умерла в заведении для престарелых, где жила последние годы. Обижалась на сына, что он не помогает ей, хотя он помогал в меру своих сил. Она требовательно хотела приехать к нему в Копенгаген. И пила бы там и позорила его. Он еле удерживал её в Оденсе. Он боялся её появления в столице. Назвать смерть матери счастливейшей долей для неё — удел человека, познавшего жизнь. Тайной веет от его отношений с матерью: она стала алкоголичкой от одиночества, нищеты, бессыновья, ведь в четырнадцать лет Ганс покинул её с мечтой прославиться. Он был тщеславным. И тщеславие, хотим мы того или нет, помогло ему выжить в мире, где гадкие утята так редко превращаются в лебедей.

Италия подарила Андерсену великую живопись, архитектуру. Дания в сравнении с Италией, всё равно что Оденсе в сравнении с Копенгагеном.

Горе и обиды заставили его увидеть тщеславие в Наполеоне и Рафаэле. Мадонны Рафаэля представлялись Андерсену лишь женщинами, которых живописец хотел любить.

Если позволено будет так выразиться, Италия изменила его группу крови. Из датской она превратилась в европейскую. Он становился гражданином мира.

Прекрасное скрашивало мысли Андерсена о нищете.

Когда он вернётся на родину, то уже с саркастической усмешкой будет откоситься к тому, чем восхищался до поездки. Он выразился на этот счёт о Дании в одном из писем довольно трезво: «Люди там слишком мелочны, и в литературе нашей нет любви к самому искусству». Вот оно — главное; Людвигу Мюллеру было доверено это изречение Андерсена, многое приоткрывшее в нём.

Он-то с самого детства искренне полюбил искусство и готов был ради него пожертвовать жизнью и хотел видеть то же в других людях. Но в них этого вовсе не было. Подавляющее большинство совсем не интересовались искусством, остальные ходили в искусство как на службу. Оно не было для них единственным смыслом жизни. Поэтому они и могли чиновничать. А он служить не мог. Он мог только творить! И чем дольше он жил, тем больше убеждался в этом. Он ждал любви, она не приходила и перенеслась на героев. Он отдал искусству всю свою жизнь без остатка — пожертвовав всем. Так вот почему критики унижают его — открылось в одну из ночей. Они чувствуют его искреннюю любовь к искусству и не могут его простить за то, что в них этой любви нет. Они подсознательно чувствуют, что он, Андерсен, — иной, чем все они. И задача их — сделать и его похожим на себя. Желание переделать его — вот их основная цель, а для этого они критикуют стихи, «Агнету». И будут искренне ненавидеть всё, что он напишет!

Захотелось выпить вина. Но нет! Он не позволит себе пить как мать, как нищий Оденсе. В реке алкоголя утонет его талант, как утонула жизнь матери... «Нужно оставаться самим собой, не позволять всем этим господам столкнуть его на свою дорожку, где никто не любит искусство больше жизни. Господи, помоги мне, помоги мне, Господи... Ты ведь знаешь! — ради творчества я готов пожертвовать жизнью», — думал Андерсен.

Болонья.

Венеция — пристанище Тициана, он и умер здесь, во время чумы. Одно из определений Венеции — город Тициана. Здесь десятки его огромных полотен, не все из которых дожили до наших дней. Он плыл по большому каналу, ходил на рыбный рынок — Андерсен любил посещать рынки — здесь жизнь народа была словно наизнанку. Грубоватые и радостные книги торговцев, мрачноватая вода канала, дома, чей фундамент покоился в воде. Ну, разумеется, здесь не было буйства природы — камень, камень, камень. Андерсен так привык к красотам природы, что не разглядел счастье — впечатлений было слишком много. Дворец дожей был монументален, маяк, церкви, огромные, каждая из которых выше самой большой в Дании. Скорее, скорее из Италии, чтобы не забыть жаркой природы юга...





Как и в пору молодости, он был крайне бережлив и осторожен. Он снимал бедный номер; жара поставила себе целью измучить вечного датского путешественника.

Отец... Он вспомнил его лицо с трудом, его образ исчезал из памяти, как роза на его могиле. Ах, эта проклятая бессонница, она сама — как боль. Завтра он будет весь день разбитым, стоило ли приезжать в Италию, чтобы испытать такую знакомую датскую бессонницу. Он вдруг засмеялся от этой мысли. Но смех быстро оставил его и отправился бродить по ночному Риму под ручку с воспоминаниями о первом приезде в благодатную страну.

Даже смех покинул его!

Так одиноко, смертельно одиноко стало ему. И одиночество это нельзя было растворить слезами. Андерсен смотрел в потолок и удивлялся, как быстро прошла его молодость, как внезапно, незаметно для себя он постарел.

Точно стая лебедей над Оденсе пролетели годы и забыли дорогу обратно. Он детскими глазами всматривался в прошлое, откуда же эта усталость, в чём её источник? Может — в постоянных страхах, обидах, волнениях? Они не могут пройти бесследно для здоровья. Творческое горение тушит силу жизни. К тому же неудачная любовь: одна, другая... Он смело сражался с жизненными невзгодами. Но кто выдерживал эту борьбу в одиночку? Вечное сражение с нищетой, униженным положением, когда совсем не оставалось денег — даже для того, чтобы заплатить за квартиру, за обед, за нужную книгу. Ежедневное напряжение и понимание полной безнадёжности борьбы не могло не состарить его...

Не было сил оставаться в благодатной Италии, в тайниках души он рассчитывал, что ока станет панацеей от всех бед. Италия отказалась от этой роли.

— Я уезжаю в никуда, — сказал автор юмористических стихов одному из служащих гостиницы.

А он ещё рассчитывал в Венеции проехать на чёрной гондоле. Она была чёрной в память о давней чуме, когда на гондолах перевозили трупы... Ему показалось, что по жизни на такой же чёрной гондоле его перевозит неведомая сила. Время от времени Андерсен приписывал себе какую-нибудь болезнь и со своим сказочным мышлением выуживал из себя её симптомы... Никто не понимал, что его редчайшая чувствительность была предрасположена к любому заболеванию. Он жаловался ближайшим к нему людям на всевозможные недомогания, писал о них в дневнике, на страничках календаря, но ему никто не верил, далее такой близкий человек как Эдвард Коллин! Окружающие просили его и требовали, чтобы он успокоил разбушевавшиеся фантазии. Способность переносить в область реальности любые фантазии — помогала ему творить свои произведения. Но это приводило и к мнительности. Он примеривал на себя любые одежды, как платья на кукол в детстве. Как шил он платья куклам, так и себе он шил — болезни, чувства, сюжеты, и то, что лишь могло случиться, становилось реальнее действительности. Новая, сшитая фантазией, одежда становилась второй кожей. Будь он иным — никогда бы не написал свои замечательные сказки, не смог бы одушевлять окружающие предметы со смертельной достоверностью.

— Оловянный солдатик не стал бы живее Йокаса Коллина, Дюймовочка не имела бы в наших сердцах вечной прописки, а Русалочка так и осталась бы символом любви... По узкой, опаснейшей тропке своего странного, пугающего даже его самого, сознания, он добирался до недоступных нам стран и приносил оттуда незабываемые подарки, которые не смог бы преподнести никто другой. От его сказок идёт непередаваемый аромат истинных чувств, их невозможно придумать, а можно только пережить, но сперва они должны родиться в собственном сердце, и, рождая их в себе, Андерсен отдавал им часть своей жизни. Отсюда — пустота, приступы пессимизма, мнительности, уверенности в том, что он никому не нужен... На миг представив себе, что он никому не нужен, он мог представить собственные похороны и рыдать над своей смертью.

Но постепенно Италия вошла в свои права. Это не Италия поначалу заставляла его хандрить. Это всё худшее, что вбили в него датчане своим непониманием его творчества, болезненно выходило из Андерсена. Он излечился в Риме — музее планеты.