Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 141

Госпожа арфа тоже приметила господина гимназиста и блестела струнами от счастья, когда он приходил в гости. Молодая пара искренне полюбила Андерсена за его непосредственность и сентиментальность: в этом домике его скрываемые тщательно от Мейслинга черты торжествовали над пошлостью Слагельсе. А розы? Их было всего лишь несколько, и у них был такой вид, словно они не дети земли, а дети музыки, дочери арфы. Сам вид арфы внушал представление о благородстве, о возможности быть счастливыми на этой земле вопреки всем невзгодам. Теперь Андерсен понимал, как много мужества было у отца, когда он уходил от людей в лес, когда почти перестал разговаривать с соседями и никого не приглашал к себе. Андерсен ощутил, что отец не хотел общаться с пошлостью мира и потому вырезал кукол, читал великодушные книги и тосковал о несбывшейся учёбе в гимназии.

Андерсен вдруг представлял здесь, как среди робких цветов и улыбающихся молодожёнов появится Мейслинг со своим классным журналом и важно поинтересуется: «Опять, Андерсен, вы не выучили урока. Должно быть, писали стихи?» И он вздрагивал и выглядывал в окно: свободна ли дорога, нет ли там учителя в привычном сюртуке, гения оскорблений. Пустая тропка — она возвращала Андерсена к счастью, к арфе. Андерсен был уверен, что струны арфе дарит солнце, или луна протягивает им свои серебряные лучи, натягивает их и живёт музыкой... И если музыка торжествует надо всем, то жизнь сложится по-божьему, а если нет, то...

Обо всём этом он говорил супругам, когда они угощали его чаем и каждой своей улыбкой соглашались с ним, повторяя: «Ах, как жаль, господин Андерсен, что вы не можете приходить к нам чаще! Мы всегда, всегда рады вас видеть!» Услышит ли он более добрые голоса, более нежные струны, увидит ли ещё цветы, дарящие людям счастье, и людей, дарящих счастье цветам...

Он начинал думать о субботнем вечере обычно в среду, на последнем уроке, когда указка Мейслинга путешествовала в спёртом воздухе над головами усталых слушателей. Указка тоже была живая, и Андерсен думал, глядя на неё, что она никогда не смогла бы подружиться с цветами и арфой, а только разрушила бы их обоюдное счастье. И он старался не думать о счастливом домике и саде, чтобы Мейслинг ненароком не проник в его мысли и не похитил их или не оскорбил их насмешкой — паспортом своего ума...

Праздники Андерсен проводил у поэта Ингемана в городке Сорё.

Семья писателя дружелюбствовала к нему... Здесь отдыхал он душою и телом, было странно, что тут нет Мейслинга, злого символа педагогики.

   — Терпите, терпите, — говорили супруги Ингеман в ответ на его страстные жалобы на Мейслинга.

Андерсен знал, что он будет терпеть, но когда он жаловался, то всегда думал, что ему сочувствуют. Сам факт выслушивания был для него актом сочувствия.

   — Пишете ли вы стихи?

   — Что вы, какие стихи? Если Мейслинг проведает, что я пишу стихи, он сделает всё, чтобы выгнать меня из гимназии.

   — Вы, может быть, преувеличиваете, милый Андерсен? — нежно говорила супруга Ингемана.

   — Он хороший филолог, — произнёс Ингеман и тут же наткнулся на ненавистный взгляд Андерсена.

   — Он, гложет быть, и хороший филолог, но я не верю, что откровенно злой человек может быть хорошим учёным! — Ему было до слёз обидно, что даже здесь не верят ему. Хотя в доброжелательности Ингеманов трудно было сомневаться.

Воцарилось молчание.

   — Прочтите свои стихи, — попросил Андерсен.

Андерсен любил слушать стихи в авторском исполнении. Он слушал Ингемана, а думал о том, что когда-нибудь и он будет читать стихи в большой аудитории, все будут ему аплодировать. Стихи, разве есть в мире хоть что-нибудь выше стихов и актёрского искусства? А чтение стихов автором и есть сочетание поэзии с актёрским мастерством...

Здесь было нежно, светло, безобидно, и Андерсен сказал себе, что непременно женится, чтобы и у него был такой же уютный уголок, семья, дети, чтения стихов... Ему не нужно было большего, сейчас в эпоху мейслингового унижения ему хотелось только покоя.

Господи, прости самоуверенных учителей! Особенно — директоров!





Понятна радость гимназиста, когда выпадал выходной и он мог посетить поэта Ингемана в великодушном Сорё. Если бы не было несколько местечек вокруг Слагельсе, то и Андерсена бы не было никогда. Это они помогли ему сохранить в себе родничок фантазии, полуостров свободы. Ингеман ещё в Копенгагене благоволил к восторженности своего юного обожателя. Теперь он читал лекции в гимназии, женился и молодой жене нравилось простодушие сына Оденсе. Для Андерсена их дом был частицей рая на земле. Лес обнимал уютный дом, любовавшийся своим отражением в озере, таким чистым и светлым, что Андерсен думал, что его питал Кастальский ключ. Любопытные виноградные лозы заглядывали в окна в поисках какого-нибудь замечательного событьица, чтобы поведать о нём траве, с восторгом интересующейся всеми новостями, происходящими в доме поэта.

   — К поэту Ингеману пришёл поэт Андерсен, — говорили виноградные лозы траве.

   — Вот так, вот как? — голоса травинок были совершенно одинаковые, потому что все они появились на свет в один и тот же день, в один и тот же час, даже в одну и ту же минуту...

   — Они читают стихи? — интересовались травинки, вытягиваясь во весь свой детский росток.

   — Нет, они едят, — непоэтично отвечала виноградная лоза и пыталась проникнуть листиком поглубже в комнату, чтобы разглядеть редкого гостя.

   — Вот как, и что же они едят?

   — Ах, какие вы любопытные, это, право, неприлично, вы отрываете меня от важного дела. Я потом вам обо всём расскажу.

   — Нам хочется сейчас, нам хочется сейчас.

   — Если вы не перестанете допрашивать, вообще ничего не узнаете!

Травка чуть пошелестела недовольно, но смирилась со своей участью. Ведь виноградная лоза всё видела и всё знала, она могла разговаривать не только с высокими окнами и крышей, но и с самим солнцем — сколько ни задирали травинки головки, они видели только подошвы, но те были удивительно неразговорчивы, будто не ходили по земле, а летали над ней — вот какие были важные! А подошвы поэта Андерсена ступали на траву нежно, прекрасно понимая — что она: живая.

И было отчего замолчать виноградным лозам: непривычные картины висели по стенам и не желали общаться друг с другом. Каждая несла свой мир и старалась отгородить его от родственниц. Книги...

Европейские писатели важно смотрели друг на друга, в полной уверенности, что человечество их никогда не забудет. Вид у каждого был словно у Гомера. Только Шекспир смотрел чуть в сторону от славы: ему было интереснее говорить с виноградной лозой, чем с сотрапезниками по перу. Он не хотел славы, он хотел хорошего вина.

А сколько цветов было в саду, сколько цветов. Какие благородные мысли исходили от них и подолгу гостили в голове Андерсена, не признаваясь в своём происхождении. Они открывали нежные губки и целовали воздух: так были они благодарны Богу за подаренную жизнь. Знаете, как появились цветы на земле? Их разбросали ангелы — добрые дети небес. Они росли из самого сердца земли, но не смотрели на траву, как на бедную родственницу. А у дуба взгляд был строгий, как у директора гимназии Мейслинга. Трава умела думать, но люди даже не подозревали об этом.

Полюбил Андерсен прогулки по озеру. Пела эолова арфа, породнившись с мечтой. Андерсен впитывал слова Ингемана своим поэтическим слухом. Неужели и он когда-нибудь сможет быть таким умным, талантливым, светлым — не представителем человечества, а продолжением цветов, облаков, звуков эоловой арфы; ведь поэт — всегда сын неба...

Движения его души находили отражение в глазах супругов Ингеман. Как замечательно, что Ингеман выбрал в жёны девицу Мандикс, лучшей жены Андерсен себе и не желал. Вот было бы замечательно, если бы жениться на её сестре! Его поэтическое сердце требовало любви.

Недели прекрасного лета Андерсен гостил в их прекрасном доме и становился частью природы; он подружился с каждым цветком и добрые облачка уносили его сердечный привет матери в Оденсе, а улыбки жены Ингемана вдохновляли его на проникновенные речи. Он с горечью думал, что если бы рос в такой семье, как семья поэта Ингемана, он бы не унижался своим незнанием перед Мейслингом. Дни лета он пил как драгоценную влагу. Розы из сада Ингемана улыбались ему и снились во сне. Он даже стал думать, что люди, праведно прожившие свою жизнь, возвращались вновь на землю величественными розами, и в каждом их цветке таится великий смысл, который никогда не поймут люди. И смысл этот может открыться только в сокровенные минуты, когда сливаешься с божественной природой, и не чувствуешь разницы между собой и цветами, озером, облаками, и понимаешь, что всё в мире сотворено из одного гениального божественного стихотворения, из одной материи. Вот в такие-то миги розы и могут поведать сокровенное, но не словом, не музыкой, а взглядом, нежным взглядом глубоким глаз. Ему хотелось уснуть среди роз, чтобы они поведали ему неземные сны, чтобы они помогли написать ему такие стихотворения, которые и Мейслингу было бы показать не стыдно: пусть умрёт от зависти. Пусть! Но тут же гимназист-поэт понимал, что даже если бы он прочитал стихи Ингемана, Мейслинг всё равно бы сказал, что не стоило рождаться на свет для того, чтобы писать подобные стихи. И улыбнулся бы своей змеиной улыбкой. Даже сейчас, в эти чудные летние недели каникул, образ Мейслинга преследовал Андерсена, не тревожил, а мучил. Гимназист чувствовал, что стихи невидимо парят в воздухе, нужно только уметь увидеть их. И королевский стипендиат молился этому.