Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 127 из 141



27 августа на вилле был обед. После тоста, в котором Андерсену пожелали стать снова молодым:

   — Вернитесь к своему тридцатилетнему возрасту, но не ранее, потому что это лучшие ваши годы, мы закричим тогда: стой!

Он ответил с улыбкой:

   — Я полагаю, что Господь Бог сам мне закричит скоро — стой! — и я переселюсь в тот неведомый, заоблачный мир, о котором мы имеем очень мало сведений и которым теперь мои мысли сильно заняты. Попав туда, я буду пламенно желать послать моим друзьям о себе известие. Говорят, я моими сочинениями сделал много добра людям, распространив между ними нравственные и полезные идеи; я был бы очень счастлив, если бы мог с того света, куда скоро перейду, прислать отрадную, живительную весточку всем тем, кто останется на земле.

От его слов холодок пробежал по столу.

Приближалась зима. Страдания снова посетили Андерсена. Он становился невыносимым: раздражительность, мрачность. Доктора признали рак печени. Андерсену не сказали об этом.

— Ну, какая у меня болезнь? Что вы скрываете от меня? — спрашивал он чуть ли не крича и всматривался в лицо фру Мельхиор. Но она не выдала своего разговора с эскулапами.

Он встречал гостей, как правило, в кресле. Иногда засыпал при них. Сон всё чаще приходил к нему днём, а не ночью, словно потерял чувство времени. Когда Андерсен лежал, ему было легче. Он уже быстро уставал от посетителей. Они часто раздражали его, ведь в них была активная жизнь, а он умирал.

Только в минуты интересующих его имён он оживал, увлекательно говорил. Порой, ходил в ферейн студентов. Здесь, рядом с молодостью, он впитывал здоровье. Ему было лестно, что все эти молодые люди читали его в детстве, и было приятно чувствовать, что и внуки их будут читать его сказки. Это было странно: здесь, в ферейне, будут сидеть люди, которых он никогда не узнает, но они будут помнить его благодаря сказкам, а их деды станут говорить: «Эко, чем удивили, я вот с самим Андерсеном в ферейне беседовал — и не хвастаюсь».

В зимний сезон он несколько раз выбирался и в театр. Но тот стал другим, словно с соками жизни Андерсена и из него ушли соки. Он написал несколько стихотворений: словно снег сжалился над ним и продиктовал ему белые строфы. Поэт смотрел на строчки, как на детей. Они были доказательством, что он ещё может писать. Но все написанные стихи он бы обменял на одну сказку.

Он всё надеялся, что вслед за стихами, как раньше, грянут, расцветут среди сугробов сказки, придут, помогут ему, и, как на крыльях, он поднимется на них к солнцу своего семидесятилетнего юбилея. Но мысли эти быстро растворялись в диктатуре подагры.

Иногда он продолжал трудиться над «Праздником в Кенильворте» или «Историей моей жизни».

Рождались безжизненные строчки, он сам хотел зачеркнуть их, но было жалко, ведь они родились в таких муках.

Оставался дневник — наследник совести. Он заносил в него мельчайшие подробности страданий, маленьких событий, воспоминаний...

Он ещё не потерял охоту к чтению. Книги сопровождали его повсюду, и иногда ему казалось, что самое ценное в его жизни были книги и хорошо бы их все унести в могилу, чтобы перечитать на том свете. Ему представлялось, что он ходил по книгам, дышал книгами, беседовал с книгами, летал на книгах как на ковре-самолёте, пел с ними вместе, ездил на них в Италию, далее плавал на них по морю... Книги, а не звёзды светили ему по ночам...

Особенно хотелось перечитать произведения Эленшлегера в прозе. Его тянуло к Востоку. Он начал чтение детства с «Тысячи и одной ночи» и теперь изучал историю Магомета и историю Востока, словно мог отправиться в сказочные страны, в надежде раздобыть там сказки и для себя.

В конце зимы он бывал на обедах у знакомых, но больше молчал, чем говорил. А ведь было время, когда он не мог умолкнуть, даже если сильно хотел этого.

Но все знали — это молчит Андерсен. И рядом с его молчанием жить было сказочней.

Он обожал переписку. Сам рассылал множество писем и получал громадное их количество. Письма, как птицы в своих клювиках, приносили новости, сюжеты, песни. Расширяли горизонты его жизни. Он обожал их получать, распечатывать, с тревожным сердцем думать: что там, под твёрдой белизной конверта, свеженькая травка новостей или роза любви. Где они, те далёкие лепестки.

Он носил на груди, в кожаном мешочке, одно старое письмо. Оно грело его более других. Может быть, только его горячие строки до сих пор и согревали его. Нет, впрочем, нет, и голос Генриетты Вульф согревал его, и плавные шаги Луизы Коллин.





Письма продолжали литься рекой. Требовали и просили автографов, особенно из заграницы. В конвертах нередко лежали марки тех государств, откуда письма приходили, эти марки нельзя было наклеить, посылая письмо из Дании, это расстраивало Андерсена.

Просили денег. Присылали на просмотр стихи, которые не умели летать, безжалостную прозу.

Требовали навести справки, точно Андерсен был учреждением, международной организацией. Не стоило обращать внимания на все эти просьбы, но он расстраивался, что не мог выполнить их все, ведь это был долг перед его собственной биографией. Ведь если бы не помогали ему — что бы с ним было теперь? А ничего бы из него не вышло. Разве ему не помогали рекомендательные письма? Разве не рекомендательные письма открывали ему многие сердца?

   — Эти письма меня доконают, — жаловался он. — Без меня у датской почты не было бы работы, — без юмора говорил он.

Своей тонкой кожей он часто принимал за обиду обыкновенную фразу и резко отвечал.

   — Не обижайтесь на меня, — говорил он, понимая, что не прав. — Я скоро умру. Ещё немного.

И плакал после этих слов. Слёзы его всегда находились в боевой готовности и готовы были выступить на лице в любую минуту.

Чтобы оставить его в покое, знакомые и друзья выходили. Он оставался один.

   — Ну вот, умирать оставили одного, — в сердцах говорил он себе, чувствовал в словах несправедливую злость и озлоблялся ещё больше.

Он поправлял плед и впадал в дрёму. Очнувшись, долго не мог понять, что сейчас: вечер или утро?

Но весной 1875 года в гнезде души запели птенцы стихотворений. Зацвели мечты о загранице. Она словно требовала его к себе. Разве Италия могла обойтись без своего старого обожателя?

Андерсен вспомнил прошлогоднюю поездку к Женевскому озеру, оздоровившую его. Он любил смотреть на карту и строить далеко идущие планы. Весной у путешественников вырастают крылья. Осень он хотел провести в Монтрё — хотя бы месяц, а зиму — в Ментоне. Он подсчитывал, во сколько обойдётся такая дорога, выходило дорого, но ведь его ждало здоровье. Было унизительно даже в конце жизни заниматься денежными подсчётами.

Он всегда снимал квартиру, не имел собственной, боясь, что она навсегда привяжет его к Копенгагену. Экономя средства на поездку, Андерсен рассчитался с хозяином квартиры, которую снимал, и, уложив свои вещи, отправил их к добрым знакомым на сохранение. Ветер странствий дул в паруса мечты.

Его ждала вилла Ролигхед. Две любимые комнаты на первом этаже. С веранды виден Зунд, морской ветер звал вдаль.

Даже этот маленький переезд трудно дался Андерсену. На вилле он тяжело поднялся по лестнице. Ему показалось, что это ступени в небо.

Красивая вилла любила его. Здесь был достойный уход. Более спокойного места для себя он не мог бы найти.

На земле не было места, где ему было бы лучше, душевней. Это был именно — дом. Дом, который защищал. Кормил. Пытался ослабить болезнь. И всё-таки он был безжалостно одинок. Одинок среди искренне любящих его людей. И эту корку льда — хотя была весна — ничто не могло прорубить: ни участие, ни любовь, ни поклонение, ни деньги, ни слава...

Последнее лето сказочника. Только оно у неё не выводило Андерсена в сад. Всё распустилось в саду, но для него омертвело... А сколько цветов пересадил сказочник в этот сад, надеясь, что хоть один одарит сказкой. Пересаживая, он приговаривал, гладя цветок по головке:

— Ты рос в лесу, а теперь будешь жить рядом со мной. Пусть твоя доброта поможет моему здоровью. Пусть лесная сила перельётся в землю сада.