Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 141



Он собирал их как букеты.

А как Андерсену нравилась их вилла! Она называлась «Тишина» и находилась на Розенвенет в Эстербро. По существу здесь Андерсен нашёл своп новый «Самый Главный Дом».

Исследователи творчества Андерсена перелопатили все письма Андерсена к фру Мельхиор — дружба, дружба, дружба. Если напечатать всю их переписку, которая началась в 1862 году и окончилась только с его смертью, то на первой странице обложки должен стоять дом на углу Хейберпласт и Вед Странден, а на последней — эта вилла, пристанище цветов и деревьев, где Андерсен так часто мечтал о своём загородном доме, который он хотел засадить всевозможными цветами: ведь в них прятались сказки. Умные головки цветов переполнялись сюжетами. Как жаль, что вилла не сохранилась до наших дней.

Он привык к Мельхиорам. Они стали его семьёй. Три семьи, если можно так выразиться, были у него — его собственная мать, отец, бабушка... Вторая — семья Коллинов. Третья — Мельхиоров. Три семьи как три жизни.

Когда Мельхиоры уезжали, он невыносимо страдал: он полюбил их. В 1869 году Мельхиоры уехали, и Андерсен вновь почувствовал ужасное одиночество. Оно душило тоской и слезами. Ночи становились всё длиннее и длиннее. Он узнал эти смертельные приступы в 1860 году, когда жить стало невыносимо тошно. Хотелось умереть, и не было более сильного желания.

В этих сумерках одиночества и болезней ещё проглядывало солнышко творческой силы. Оно слабело, но оно было, было, было.

Двадцать девятого июля 1873 года он увидит окно, знакомые деревья, те же клумбы. Или всё было сном? — он забылся в беспамятстве и вот — проснулся. А если вот так же уснёт — и проснётся на том свете, в таком же, как этот, саду, среди этих же людей, кто нынче окружает его? Кто знает?

Он отогнал от себя тоскливые мысли. Пусть подождут до ночи. Здесь его любили. Мельхиоры были не просто богатыми негоциантами, они ценили и понимали его творчество. И — что самое главное — ценили и понимали его! Разве этого мало?

Последняя пристань. На столике перед ним улыбались свежие розы, срезанные госпожой Мельхиор. Ему так хотелось выйти из комнаты, самому набрать букет цветов. Но сил на это не было... Он лежал и смотрел в потолок, рисуя фантазией диковинные цветы на белом потолке. Иногда утром ему начинало казаться, что потолок стал ниже, и виделась в этом рука смерти, она как бы играла с ним в кошки-мышки. В бреду он чаще всего оправдывался перед Мейслингом — бичом жизни — за то, что пишет стихи, а не делает домашнего задания.

Директор гимназии громко говорил:

— Извольте перестать притворяться и пожалуйте в класс, сегодня контрольная.

Он потел от этих слов. А если и в раю есть Мейслинги? — спрашивал он себя, очнувшись.

Или: открывалась дверь, и давно умершая бабушка из детства входила как раз с теми цветами, которые он мечтал собрать с клумб виллы Ролигхед. Он тянулся к этим цветам, слышал запах букета — и понимал, что этот запах ему нёс выздоровление, но бабушка исчезала, таинственно улыбнувшись, как бы обещая здоровье в той, другой жизни, где она была теперь...

В часы просветления, когда наступал отлив боли, он понимал, что за кисейной занавеской теперешней жизни таилась некая другая жизнь, и ему хотелось вступить туда как можно быстрее, чтобы избавиться от боли, а когда её не было, он начинал бояться смерти.

Сентябрь застал его в Копенгагене. Здесь ему стало заметно легче. Продолжались перепады настроения — тоска соседствовала с весёлостью, заметно, однако, истончавшейся.

Маленькие прогулки радовали его обилием впечатлений. С ним раскланивались неизвестные люди. Уже выросли новые поколения на его сказках, они не читали критику его произведений; если не негодование, то саркастическая улыбка непонимания ждала тех, кто осмеливался поднимать голос на Андерсена на страницах газет и журналов.

Постепенно он становился неприкасаемым. Но всё приходит так поздно, и радость охлаждалась тоской давних обид.

Немного погуляв, он садился в экипаж и смотрел на жизнь улиц. А улица в восторге наблюдала за ним. Андерсен был примером для бедных детей — и они могли вырваться в люди, быть желанными гостями у короля... Но широкие крылья прекрасного лебедя не уносили в небеса сказок, в далёкие невидимые небеса, спрятанные над небом над головой.





Ночь была страшна. В конце сентября он переживал особенно тяжёлые дни и ночи. Он был мрачен и хотел умереть.

   — Смерть я считаю подарком жизни, — говорил он друзьям.

   — Не заигрывайте со смертью.

   — Она моя давняя соседка, и скорее уж — она всю жизнь заигрывает со мной. Странно, что она не пришла ко мне в детстве.

Андерсен жил от боли до боли. Он уже сторонился больших обществ, чего никогда с ним не было раньше. Только самые близкие друзья осмеливались просить его явиться к ним на обед — он ценил дружбу и приходил: некий свадебный литературный генерал, точнее — профессор.

Ещё несколько лет назад он после обеда или ужина читал гостям свои сказки.

   — Андерсен, прочтите нам что-нибудь новенькое, — взлетало со всех сторон праздничного стола, и это давно стало традицией. Когда-то он ждал этой сладостной минуты и был весь ожидание, чтение сказок в гостях стало едва ли не физиологической необходимостью, но теперь он сжимался, предчувствуя эти слова: «Андерсен, прочтите что-нибудь новенькое!»

Эта фраза была цветущей ветвью маслины, теперь же она стала засохшей ветвью — даже посреди весны.

   — Я стар для новенького, — теперь отвечал он.

Он жил от одного маленького стихотворения до другого. Рифмы по инерции приходили к нему: так слепой находит дорогу на ощупь к родному дому.

Он смотрел на здоровых людей и хотел плакать от зависти к ним и плакал от того, что такое низменное чувство, как зависть, посещало его. Он боролся с ним — бесполезно. Здоровье, неужели у него когда-то было здоровье? И эта проклятая зубная боль, давно ставшая частью его жизни...

У него просили сказку к Рождеству Христову. Стыдно было отказывать, вновь ощущать своё бессилие, нежелание держать в руке перо. Оно словно разругалось с его пальцами. А ведь прежде выпуски своих новых сказок он всегда старался приурочить к Рождеству.

«Тётя Болизубка» была последней сказкой в жизни: 1873 год... Но не этой сказкой хотел бы он завершить своё собрание сочинений, если бы оно вышло. Сказку «Мальчик калека», написанную несколько лет назад, он хотел бы поставить в конце свода сказок. Он понимал, что одному лишь Богу обязан возможностью дарить людям сказки. Но и молитвы не помогали теперь...

Жизнь — необходимость что-то делать между рождением и смертью. Он занимался испанскими ширмами: наклеивал картинки, обозначающие ту или иную часть света. Эти ширмы были связаны со сказками Андерсена — он завещал их госпоже Мельхиор.

У него скопились тысячи писем. Они требовали порядка и присмотра. Он поглаживал их и чувствовал ветер дальних стран, спрятавшийся в изгибах листов. Две последние зимы перед смертью он систематизировал их. Сколько же радостей и печалей таили они в своих благородных строчках! Сколько несли читательских восторгов — главного лекарства. Их нельзя опубликовывать сразу по его смерти. А его собственная восторженная переписка! И он записал в завещании, чтоб письма увидели свет не раньше, чем через десять лет после его смерти. Слишком много личного, интимного было в них... Они шелестели в нём, плакали по ночам, смеялись...

Чтобы придать письмам оттенок свежести, первополучения, он по вечерам просил кого-нибудь прочитывать их вслух. Как правило, это были пожилые дамы, взявшие на себя заботу о нём. Письма пели, цвели, оживляли прошлое, вселяли силу жизни. Поднимали со дна житейского моря воспоминания, как древние амфоры. Но в них было ещё употребимое вино. Он улыбался или плакал. Иногда — не верил, что прожил всю эту жизнь, запечатлённую в письмах. Однажды он хотел их сжечь, но это означало, что он сжёг бы и своё прошлое. Письма были живыми существами.