Страница 57 из 78
III
— Это сюрприз, Лотта! Это сюрприз. Ах, как это ты славно придумала! Представляешь, а я только-только успел сбросить халат и собирался уже ехать в коллегию, как слышу: стук колёс у крыльца, голос моего Филиппа[209]. Смотрю в окно — ты! Как я рад, если бы ты знала! Ты приехала по делу?
— Нет. Я соскучилась.
— А, я знаю! Ты привезла подарки, да?
— Нет, не привезла. Получишь завтра. Завтра. Если, конечно, будешь себя хорошо вести.
— А что? Что ты приготовила? Скажи сейчас. Я умираю от любопытства.
— Не скажу — секрет. Потерпи. А то будет неинтересно. Ты работал сегодня? Успел что-нибудь сделать?
— Да. И много! Утро было тихое, чудесное, никто не мешал. Знаешь, Лотта, мой «Тассо» движется! Быстро движется. Быстрее, чем я ожидал. О, какая это грустная будет вещь! Иногда мне кажется, что он — это я, и я — это он, и я пишу про себя, не про него. И тогда меня начинают душить слёзы от жалости к самому себе. Но это хорошие слёзы, ты поймёшь. Хочешь, прочту, что я сегодня написал?
Медленно, бережно, слегка обняв её за плечи и давая ей возможность перевести дух после подъёма по крутой и узкой деревянной лестнице, он провёл её сквозь крохотную прихожую и большую балконную комнату к себе в кабинет. Шарлотта не любила балконную комнату, где он обычно принимал гостей, и старалась не задерживаться в ней: здесь на стене у камина висел портрет спящей Короны Шрётер, набросанный им углем пару лет назад. Хотя Шарлотта неоднократно просила его снять этот портрет, он никогда не соглашался на её просьбы, всякий раз отшучиваясь и ссылаясь на то, что портрет якобы очень нравится герцогу и он, как его друг и верноподданный, не смеет нанести ему такую обиду, которую к тому же ничем не объяснишь. В самом деле, не скажешь же герцогу, что его Лотта, его маленькая прелестная Лотта просто-напросто ревнует его к этой Короне Шрётер? Герцог возмутится и издаст тогда именной указ, запрещающий по всему герцогству замужним женщинам ревновать своих возлюбленных. И как же им тогда быть?
— Как хорошо, Лотта, как хорошо, что ты приехала! — повторял он, помогая ей снять лёгкую накидку и целуя в это время маленький завиток её волос у шеи. — Как ты пахнешь всегда, Лотта... Сколько лет уже, и я каждый раз начинаю заново сходить с ума... Ты получила мои розы сегодня утром? Филипп клялся, что доставил их, когда у вас ещё все спали.
— Да, дорогой мой. Ты так всегда балуешь меня. Я поставила их у себя в спальне. А вчерашние я велела перенести в гостиную, они ещё вполне живые.
В кабинете Гёте первым делом задёрнул половину тяжёлой шторы, чтобы лучи солнца не доставали в тот угол, где стояла кушетка: с некоторых пор, как он заметил, она избегала подставлять лицо слишком яркому солнцу. Потом он усадил её на кушетку, пододвинул ей под ноги скамеечку и подложил за спину чёрную бархатную подушку: Шарлотта любила комфорт и каждый раз с неизменным удовольствием принимала от него все те маленькие знаки внимания, на которые он был всегда так щедр. Покончив с этими хлопотами, он отошёл к столу и на какое-то мгновение застыл около него, положив руку на исписанные листки бумаги и нерешительно, вполоборота глядя на Шарлотту. Поймав его взгляд, она улыбнулась в ответ и утвердительно закивала головой:
— Читай, читай... Конечно же читай! Я жду.
Но не бывает поэтов без причуд. Чего, казалось бы, проще? Возьми свои листки, встань посреди комнаты и прочти вслух то, что ты написал. Уж где-где, а здесь-то, можешь не сомневаться, тебя поймут без всяких там ухищрений и затей. Но поэт есть поэт, и что ему надо — знает только он один. Гёте был великолепный декламатор, чувствовавший себя совершенно уверенно в любой обстановке и среди любого рода слушателей, и, однако, самому верному, самому надёжному из них он мог читать только в одной позе: сидя на полу у её ног, прислонившись спиной к кушетке и касаясь щекой её колен.
Ах, как любила она эти минуты и часы, проведённые с ним вдвоём... Как долго, замерев и внутренне сжавшись вся от счастья, могла она сидеть так, и слушать его голос, и чувствовать всего его рядом с собой, у своих ног, и в это время тихо перебирать рукой его мягкие, шелковистые волосы, всё ещё, несмотря на годы и зрелость, достававшие ему почти до плеч... «Бестолковый, вздорный, ветреный шалопай, гениальный мальчик, чудовище, полубог — что бы ты делал без меня? Без меня, без своей Лотты? Боже мой, какое же это наслаждение — сидеть так в тишине, в полумраке, за закрытыми шторами, затаившись от всех, сидеть, и слушать тебя, и гладить твои волосы, и думать о том, что я единственная по-настоящему счастливая женщина на земле, потому что у меня есть ты... Ты! И как хорошо, что мы здесь, в твоём кабинете, среди всех этих камней, статуэток и книг, и как хорошо, что сейчас август, что за окном щебечут птицы, что ты мне рад, что ты меня ждал, хотя и говоришь о каком-то там якобы сюрпризе. Сюрприз? Какой сюрприз? Ты ждал, ты с утра ждал! И я знала, что ты ждёшь, и поэтому я здесь. Поэтому? Ну, не совсем, правда, поэтому... Но сейчас это не важно, — важно, что я здесь, и завтра буду здесь, и всегда буду здесь, с тобой, пока ты жив...»
— Тебе удобно, Лотта? Будешь слушать? Это недолго, всего несколько строк... А потом мы будем с тобой разговаривать...
— Зачем ты спрашиваешь? Читай хоть до утра. Ты же знаешь, как я люблю тебя слушать. И слова твои, и голос... Может быть, даже голос твой больше, чем слова...
Шарлотта не лукавила: слова ей действительно были не так уж важны, гораздо более значило для неё то полное силы и сдержанной страсти звучание его низкого, глуховатого голоса, которое всякий раз, когда он читал ей, завораживало, околдовывало её, погружая в безвольное забытье, в тот мир, где, кроме них, и счастья, и божественной музыки слов, не существовало больше ничего. Конечно — кто же будет спорить? — стихи его и сами по себе, независимо от его голоса, всегда были прекрасны, всегда были верхом изящества и простоты. И Клопшток, и Виланд, и другие поэты, да что там говорить — весь свет, вся Германия в конце концов признали это. И между прочим, просьба не забывать: вот уже семь лет все эти стихи, поэмы, проза начинали свою жизнь с неё — именно с неё! Каждое утро, или день, или вечер, при встрече с ней или просто строкой в письме — но обязательно с неё... С неё, а не с Короны Шрётер или кого-нибудь там ещё... Правда, проза его, по мнению некоторых, стала в последнее время несколько тяжеловата, кое-кто даже говорит, что порой она бывает и просто неуклюжа. Но она, Шарлотта, никогда не разделяла этого мнения — ни вслух, ни в глубине души. Ей лично и в самой этой тяжести, в самой этой подчёркнутой несвободе и стянутости его прозаических произведений всегда слышалось только одно — то же самое сдерживаемое мучительным усилием воли волнение, страсть, внутренний огонь, бьющая через край мужская сила, которые так влекли к нему сердца и которые сразу же покорили и её сердце... Сразу, с первой же её встречи с тем, теперь уже далёким, юношей в голубом фраке, жёлтом жилете и высоких ботфортах на сухих, поджарых ногах, которого герцог представил ей тогда в саду, чуть ли не в первый день его прибытия в Веймар... О, как давно это было! И кто бы мог подумать тогда, что тот нахальный, взъерошенный птенец, притягивавший и одновременно отталкивавший от себя всех своим апломбом, своей несокрушимой уверенностью в собственной гениальности, превратится через несколько лет в такого вельможу, в такого важного, сановного государственного деятеля, полного истинного величия и снисходительности. Кто бы мог подумать? Кто? Никто...
«Никто, кроме меня. Ибо только я одна тогда сумела разглядеть за всеми его беспутствами, странностями, за всеми его шутовскими выходками его великую силу, ту силу, которая в конце концов подчинит себе всех — и тех, кто любит его, и тех, кто его ненавидит. Да-да, и их, ненавидящих его, тоже, потому что единственное, что они признают и чего они боятся на свете, — это власть, а власть теперь не у них, она теперь у него. И видит Бог, он эту власть заслужил. Заслужил — потому что он сильнее и умнее их, потому что он неизмеримо выше их в искусстве править людьми.
209
Зайдель Филипп (ум. в 1820 г.) — слуга, секретарь и «экономка» Гёте с Франкфурта-на-Майне до 1788 г., но и позже вёл домашнюю бухгалтерию в его хозяйстве.