Страница 9 из 63
— Бедному мальчику должны дать отпуск, — причитала она. — Там только кровь и смерть — он больше ни о чем не пишет.
— И до сих пор не произведен в капитаны, — ворчал полковник. — Должно быть, еще мало людей погибло.
— Фридрих! — страдальчески взмолилась фрау Винтершильд.
— Такова уж война, — вздохнул полковник, опять с полной искренностью. — Канны, Ватерлоо, Танненберг — везде проливалась кровь.
В мае 1941 года желание Ганса наконец осуществилось, его перевели в прославленную часть, полк «Нибелунген», расквартированный в Польше. Двадцать второго июня после положенной артподготовки он двинулся в Россию, и двадцать четвертого во главе своего взвода молодых викингов Ганс одним из первых вошел в Брест-Литовск.
Теперь он понял, что такое настоящая война, и вскоре свыкся с нею, стал жить, как и его товарищи, одним днем. Сознание, что смерть может настигнуть в любую минуту, побуждало их вести себя с бесстыдством животных. Для солдат, порабощенных циничной, приземленной философией, смерть является концом, а не началом.
Они насиловали девушек, потому что так подобало мужчинам, и постоянно всеми силами старались доказать друг другу, что они мужчины. Это заставляло их делать вид, будто надругательство всем взводом над неизвестной беззащитной девушкой, безобразно распростертой на полу, доставляет им гораздо больше удовольствия, чем на самом деле. Почти у всех, когда они совершали этот постыдный ритуал под непристойные возгласы товарищей, природные склонности смешивались с отвращением, и этот омерзительный акт становился, подобно прыжкам через костер, испытанием решительности. В конечном счете он был победой нервов и крепкого желудка над жуткой возможностью насмешек со стороны товарищей и не имел почти никакого отношения к страсти.
Во времена затишья между боями солдат время от времени осматривал бесстрастный врач; и когда время от времени кто-то бывал вынужден отправиться на лечение, то отправлялся с какой-то гордостью, чувствуя зависть подмигивающих и хихикающих приятелей. Он что-то полностью доказал остальным.
Почти целый год солдаты из взвода Ганса вели себя, как присуще на войне солдатам оккупационной армии, были порознь гораздо мягче, покладистее, вежливее, чем скопом. С зимой добродушию пришел конец, начались вспышки грабежей и злобных, бессмысленных убийств. Ганс, получивший вскоре после начала настоящих боевых действий первичное офицерское звание, уже не должен был вести себя, как остальные ребята; напротив, ему подобало быть офицером и благородным человеком, следовательно, предаваться удовольствиям вдали от чужих глаз. Поведение солдат потрясало его, вызывало яркие, неприятные воспоминания о выходках Чюрке в классе. Поскольку армия — это просто-напросто продолжение школы, рай для тех, кому неохота взрослеть, такое отношение вполне понятно, и Ганс жаждал врываться на эти оргии, арестовывать всех, а зачинщиков вести к себе в кабинет, как доктор Дюмдер. Однако разумные доводы брали верх. Офицеры постарше, участники проигранных сражений, снисходительно объясняли ему, что хороший командир должен знать, когда ослабить поводья, действительность не имеет ничего общего с правилами, когда снега по пояс и каждое дерево, каждая тень, каждый бугорок, кажется, целятся в тебя.
Ганс стал проводить столько времени, сколько удавалось, наедине с собой, в раздумьях. Характер не позволял ему мириться с мыслью, что его мечта опорочена. Иногда старшие офицеры в их равнодушии казались ему чуть ли не предателями. Они производили впечатление воюющих без особого желания, воспринимающих учение фюрера с легкой иронией, ничего не принимающих на веру и полагающихся только на опыт. Иногда досадовал на свою молодость, вынуждавшую его изо всех сил добиваться авторитета, который без труда становился достоянием людей с морщинистыми лицами, непринужденной утонченностью и легкой надменностью. Его нетерпеливое желание славы, возможности блеснуть умерялось глубокой, необъяснимой апатией, чувством затерянности среди массы людей в одинаковых мундирах, в океане цвета хаки, где все личное сглаживалось, все достижения становились общими.
Под этой вялостью, которую в известной степени можно объяснить разумными мыслями, бурлил романтический гейзер, беспокойство, будоражившее его сновидения и зачастую вынуждавшее прикладывать руку к горящему лбу. Он думал, что заболел. Иногда разговаривал сам с собой ради удовольствия слышать голос, говорящий то, что ему хотелось услышать. Этот голос в зависимости от его настроения звучал по-разному. Мог призывать воображаемую армию к невероятным подвигам или говорить с огромной нежностью, не обращаясь ни к кому, изливать переполнявшее Ганса чувство любви в смятую, лихорадочно стиснутую пальцами подушку. Он не мог забыть о собственном теле. Лежа на матраце, чувствовал его форму и сознавал его возможности. Оно томилось но партнерше. Оно было зрелым.
В ту зиму о наступлении или отступлении и речи быть не могло. Природа властвовала над землей, издеваясь над бессилием сверхчеловеков. Снежинки падали беззвучно, с оскорбительной грациозностью. Редкие выстрелы впавших в спячку орудий почти не сотрясали воздуха. Пар от человеческого дыхания был виден чуть ли не за километр. Оставаться в живых было ни хорошо, ни плохо. Несущественно.
Деревня Плещаница находилась на занятой немцами территории, неподалеку от линии фронта; она представляла собой беспорядочное скопление унылых домов. Жители воспринимали оккупацию равнодушно: не вели себя с величавым достоинством и не выказывали ни малейшего подобострастия. Холод подавлял всевозможные эмоции. Если местный немецкий начальник издавал какой-то приказ, никто не проявлял недовольства, но обеспечить выполнение приказа было так же трудно, как угодить им жителям деревни. Зима являлась общим врагом, и вскоре в долгой, белой, свистящей ветрами ночи обе стороны перестали обращать внимание друг на друга.
В деревне жила женщина по имени Валерия, не то медсестра, не то артистка, но не местная уроженка. Она не успела вовремя эвакуироваться и теперь жила в доме председателя сельсовета, в одной комнате с пятью или шестью невесть откуда взявшимися беженцами. Глаза у нее были блестящими, нескромно-соблазнительными, мужчины отворачиваются от взгляда таких глаз, потому что ответить на их призыв при людях стыдно. Копна светлых волос спадала на ее лоб кудряшками, нос был маленьким, вздернутым, с широким кончиком, по бокам собранных розочкой губ виднелись две изящные, напоминающие кавычки морщинки, над верхней губой красовалась родинка, высоко на щеке другая. Все это создавало впечатление грубой чувственности, нудной, но неутолимой похоти. Она пускала в ход все вульгарные уловки безработной актрисы, для которой жизнь — это череда любовников, цепь циничных непостоянств. От нее пахло дешевыми духами и табаком, для поддержки настроения она пела цыганские песни.
Валерия случайно попалась на глаза Гансу, но он посмотрел на нее без интереса, как на прибитое к берегу сплавное бревно среди множества прочих. Однажды она явилась в избу, где Ганс устроил штаб взвода. На ней было толстое стеганое пальто, скрывавшее очертания фигуры, и нелепый вязаный башлык. Стоявший у дверей часовой впустил ее, потому что не понимал по-русски и решительностью не отличался. Ганс писал за столом какое-то донесение, и когда женщина вошла, едва взглянул на нее.
Валерия заговорила глубоким, ласковым контральто, но чего ей нужно, было непонятно. Ганс поднял голову и увидел взгляд этих блестящих нескромных глаз чуть навыкате. Потупился, покраснел и сделал вид, будто изучает какой-то документ. Спросил по-немецки, чего она хочет. В ответ хлынул поток русских слов — судя по интонациям, это была просьба, но высказанная рассудительно, с ноткой смирения в конце. Ганс вновь поднял взгляд, потому что ничего другого не оставалось. Женщина была старше сорока лет, потасканная, однако глаза ее напоминали тюремные окна с протянутыми сквозь решетку руками. Он нахмурился и опустил взгляд на бумаги.