Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 63



— Никаких.

Продолжать допрос стало невозможно, так как появился граф, более аристократичный, чем всегда, хотя был одет в скромное крестьянское платье. Он услышал, что пленник оказался австрийским принцем, и ему не терпелось узнать, что сталось с Элли фон Балински, которая собиралась в тридцать восьмом году выйти замуж за графа Эльфензиделя, но не вышла, как семейство Цапарсич разрешило свои морганатические проблемы с королевским домом сами-знаете-где, не была ли Биди Хосони-Хосвос чересчур умна, не имела ли она несчастья унаследовать торс своей матери. Аристократия, как и смерть, границ не признает.

Когда полковник Винтершильд вскрыл письмо и прочел: «Дорогой папа, если я когда-нибудь застрелюсь…», он спрятал его, скомкал конверт, сунул в огонь и раскурил от него погасшую трубку.

— Почему не спичкой? — спросила вынужденная уйти от дыма фрау Винтершильд, когда вернулась и увидела опускавшиеся на пол хлопья пепла.

— По рассеянности, — ответил полковник.

— Я думала, ты получил письмо от Ганси.

— Я тоже так подумал, но письмо не от него.

— От кого же?

— Что? Ты его не знаешь… фамилия этого человека… Энцингер… он был моим… денщиком…

С этими словами полковник отправился в ванную и заперся.

Дорогой папа, если я когда-нибудь застрелюсь, ты поймешь, что этот отчаянный поступок вызван не зависящими от меня обстоятельствами. Германия, преданная слабыми сыновьями и дочерьми, снова истекает кровью. Никто не знает, когда наступит конец. Все беспросветно. Я очень хочу увидеться с тобой и с Мутти, сказать вам — однако жаловаться не по-мужски. Наступает время, когда пуля — это единственный язык, который способны понять мозг и сердце. Порабощение меня не прельщает. Дорогой папа, ты учил меня быть гордым. Мы одни, как всегда одни против всего мира, который я возненавидел. За эту идею я готов умереть. Окружающие не разделяют моих взглядов, и я могу лишь презирать их. Если б только у немцев было мужество убеждений Фюрера! Но что об этом говорить? Слишком поздно. Остается только личная честь. В недостатке ее никто не сможет меня упрекнуть. Я, как и ты, дорогой папа, думаю лишь о том, что находится за пределами обычного долга. Пока у нас есть эта вера, даже смерть не сможет нас разлучить. Не забывай меня.

Письмо пришло смятым. Ганс забыл даже поставить под ним подпись. Любовных приветствий матери в нем не было. Оно представляло собой мужское прощание, женщины пусть поплачут потом. Полковник медленно вышел в сад и спрятал письмо под корень дерева.

— Что ты делаешь там в такой холод? — крикнула ему из окна фрау Винтершильд.

— Иду, дорогая, — ответил полковник и подумал: «Ах, женщины, до чего они непонятливы».

Ганс вышел из госпиталя после двухдневного «обследования». В течение этого времени он видел лишь одного врача, старика, который пришел на второй день со словами:

— Вы покидаете, нас, дружище. Извините, но эта койка нам нужна для умирающего. Боюсь, что больных в эти дни уже нет. Человек либо жив, либо мертв.

Генералу Воннигеру теперь стало ясно, что союзники всеми силами рвутся к Флоренции, хотят спасти этот исторический город быстротой своего натиска. И поэтому перебросил 108-й пехотный полк в город, так как понял еще в России, насколько легче оборонять застроенное пространство, чем открытую местность. Он старался отложить как можно на дольше решение взорвать знаменитые мосты, так как понимал, что людей заменить можно, а плоды их нечасто встречающегося гения нет. Однако волею судьбы Воннигер был избавлен от необходимости принимать это решение, так как накануне битвы был арестован за соучастие в покушении на Гитлера, и больше его никто не видел. Командование перешло к ненавистному Грутце, которого произвели в генерал-лейтенанты по личному указанию фюрера и который решил в благодарность уничтожить все, что возможно. Двадцать четвертого апреля гитлеровское приветствие выкидыванием руки стало в немецкой армии обязательным. Десять дней спустя началась битва за Флоренцию.

Во Флоренции существовал ночной клуб под названием «Uccello Rosso» — «Красная птица», скучный, как и все подобные заведения на свете. В то время он был излюбленным заведением немецких офицеров. Бармену пришлось выучить язык оккупантов, причинявший ему страдания своей немузыкальностью, но он не выражал на нем ничего, кроме смирения и терпеливости. Время от времени украдкой обменивался взглядом с одной из девиц за пустыми столиками, выглядевшей преждевременно постаревшей и удручающе оптимистичной. Во время затишья перед боем за город Бремиг потащил туда Ганса.

— Вся беда с тобой в том, — сказал Бремиг, — что тебе нужна женщина. Взгляни на себя, становишься истеричным, как старая дева. То кричишь о победе, то хнычешь, как девчонка. Причина такого поведения коренится лишь в одной проблеме.

Они подошли к бару, отдав нескольким знакомым офицерам новое приветствие. Офицеры, поневоле перестав лапать девиц, ответили, а девицы еле-еле удерживались от смеха.



— Посмотри туда, — сказал Бремиг, когда они заказали выпивку и обменялись несколькими стереотипными шутками с барменом. Предмет его внимания, крупная дама словно бы с яркого полотна Тинторетто, прихорашивалась по случаю появления двух новых гостей. Бармен за их спинами пожал плечами. Он еще не составил мнения об этих офицерах.

— У нее крашеные волосы, — сказал Ганс.

— Господи, с каких это пор мы стали такими разборчивыми? — рассмеялся Бремиг. — Может, предпочтешь вон ту неподкрашенную левантинку?

— Мне все они не особенно нравятся, — ответил Ганс. Но это было ложью, так как он приметил девушку — единственную, не старавшуюся привлечь его внимание. Она была не очень высокой, ничем, собственно говоря, не блистала, но выделялась своей позой, печальной и вместе с тем негодующей.

Пугающе толстая дама, выйдя из-за портьер, улыбнулась обоим офицерам на манер наиболее отталкивающих китайских фарфоровых статуэток.

— Господа предпочитают какой-нибудь определенный тип женщин? — осведомилась она.

Бремиг начал поддразнивать ее, но эта дама была невосприимчива ко всему, кроме лести, и принимала завуалированные шпильки за чистую монету, округляя глаза от изумления и удовольствия.

— Тем не менее позвольте нам к ним приглядеться, — сказал Бремиг.

Разочарованная, но всей душой преданная созданному с великим усердием предприятию дама указала на вызывающе улыбавшуюся химическую блондинку.

— Розанна венецианка, а господам, столь сведущим в истории, нет нужды говорить, что Казанова был венецианцем. Луиза, вон та, — и указала на женщину, которую Бремиг назвал левантинкой, — Луиза неаполитанка, а они славятся страстностью на всю Италию. Карлотта, вон, за колонной, виден только ее затылок, — римлянка, а Рим знаменит испорченностью и продажностью. Марта, она только что вышла и вернется с минуты на минуту, из Милана, блондинка с севера, очень неравнодушна к тоскующим по дому офицерам.

Потом все поглядели на одинокую фигурку в углу.

Сводня тут же вышла из себя и направилась к несчастной девушке. Последовавшая сцена прекратилась так же внезапно, как и началась, едва Ганс подсел к ней. Сводня возвела глаза к небу, так как временами становилась очень набожной, и пошла обратно распалять воображение Бремига.

Девушка и Ганс какое-то время сидели молча.

— Чего это вы остановили свой выбор на мне? — произнесла она в конце концов.

Ганс, с грехом пополам овладевший разговорным итальянским, как и большинство иностранных солдат, спросил ее имя.

— Тереза.

— Меня зовут Ганс.

— Я вас не спрашивала.

Ганс пристально поглядел на нее. Она возбуждала острое любопытство не маской притворства, а скрытым под ней страданием. Лицо у нее было маленьким, очень изящным, с тонким носиком, хорошеньким и надменным. Губы были полными, щеки нежными, свежими, каштановые с рыжеватым оттенком волосы спадали на плечи в красивом беспорядке. Однако впечатление пасторальной невинности портили большие и темные, словно каштаны, глаза. В них горел революционный пыл.