Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 65

В вагоне тесно, даже третьи полки все заняты. А кому не хватило места, тот в проходе сидит на своем чемоданчике. Едут куда-то. За окнами ночь, черные поля, черные леса, черное небо с маленькой подслеповатой луной. И сырой ветер, пахнущий затхлым каменноугольным дымом. Много таких вагонов, длинная цепочка. Везет их паровоз, на котором — бессонный машинист, встревоженный, внимательный к каждому звуку.

Только что проехали мимо длинной, странной труды обломков. Что это? Следы раскопок? Землетрясения? Упавшие домики, заборы? Темно, не разберешь. Только машинист — на то он и железнодорожник — узнал в этих черных обломках бывшие вагоны, такие же полки и перегородки, какие и у него сейчас за спиной. Немец бомбил. Крушение. Мертвые и искалеченные люди. Это случилось позавчера, машинист уже слышал об этом.

Идет в черной ночи поезд, набитый людьми. А над ним летит, жужжит себе «ястребок», — не боитесь, это наш, он охраняет на всякий случай. Может, и обойдется. А утром поезд будет уже совсем далеко от линии фронта.

Маша просыпается каждые полчаса, — Зоя вертится, тесно, руки и ноги затекли. На рассвете Маша садится, прикрыв спящую Зою стареньким одеяльцем, и смотрит в окно.

Невысокая ольховая роща, развесистые ветви берез, а перед ними словно присели в танце пышные кусты волчьих ягод. Летит поезд. А вот елочка на лугу, она танцует, поворачивается вокруг оси, — пролетели мимо, и уже осталась она одна позади, и новые елки мечут вокруг зеленые хлопья своих разлетающихся юбок. А сбоку, под самым окном вагона, бежит узенькая желтая тропка, бежит, как верная собачонка, не может отстать, ныряет в овражки и снова вскарабкивается наверх, обходит болотце, прыгает с холмика на холмик. Маша ходила по такой тропке в детстве. Как раз по такой. Глинистой, убитой босыми пятками, бегущей рядом с высокой насыпью, где по стальным рельсам гремят сумасшедшие черные колеса, — страшно смотреть снизу. Тропка, тропинка! Маша и тебя бросает, покидает, как ту промелькнувшую веселую русскую елку, как многоярусную красу родного леса… Едет куда-то, так нужно, а куда — и сама не представляет. Нужно ехать, и всё.

Поезд больше стоит, чем идет. С ужасом заметила Маша, что дорога здесь — в одну колею, только в одну, боже ты мой! Где же мы были? Почему не подумали загодя? И ведь строим всё время, и дороги строим, и города. А дорога на Урал — в одну колею. И вот стоят на станциях эшелоны, пропускают встречных, а оттуда — платформы, платформы, платформы, на которых под брезентом и безо всякого брезента — пушки, зенитки, грузовики. И пассажирские идут, с красноармейцами. Смотрят молодые ребята из окон, из дверей, супят брови, разглядывая состав, что идет на восток. Не нравится им. А кому нравится! Так уж получилось.

А иногда Машин эшелон обгоняют санитарные поезда, — им все уступают дорогу. Там из окон смотрят забинтованные раненые. Белая марля возле глаз человека, повидавшего виды, — совсем других глаз, чем у нас, штатских людей.

Вот и узнает Маша свою страну! Не очень-то много ездила прежде, незачем было. Какая же большая она, Россия! И всюду люди, всюду вопрошающие взгляды — что там, отчего так спешите оттуда? Может, вы просто трусы?

Леса стали потемнее, посинее, что ли, — это приближается Урал. И вот граница двух частей света: Европа — Азия. Мы уже в Азии, в уральских густых лесах, среди гор и сказочных богатств. Это сюда ездил покойный Курт в ту далекую первую пятилетку. А за ним по следу — молодая его жена Маша, напуганная телеграммой, бумажкой, которая оказалась добрее, чем настоящая-то жизнь… Бумажка сообщала Маше, что муж ее очень болен, а на самом деле его уже в живых не было.

Курт… Грустные мысли набежали, как тяжелые облака. Курт, ее первый муж, нелепо погибший во время поездки в Среднюю Азию, был немец. Он был хороший человек, активный коммунист, герой гражданской войны. Он сам еле вырвался из рук своих единокровных сограждан, державших его столько лет в тюрьме. Гитлер продумал всё наперед, когда сгонял в болотные лагеря цвет своей нации — коммунистов, наиболее сознательных рабочих, интеллигентов, когда набивал ими тюрьмы, как матрац набивают соломой. Неужели их всех истребили? Гитлер называет свои подлые дела революцией, там такой шовинистический угар… Но если в Германии остался хоть один живой коммунист, — он будет бороться!

Новые дали открываются справа и слева от бегущего поезда. Станции, маленькие и большие, мокрый асфальт перронов, лотки торговок, базарчики с жареными курами, яйцами, горячей вареной картошкой… И леса, и поля, уже сибирские, широкие просторы, — как же велика ты, земля моя!

Сибирь… Само это слово похоже на огромную, с длинным ворсом шкуру невиданного зверя. Рысь — что маленький зверь, а Сибирь — большой… Сюда ссылали когда-то. А сейчас города, как и всюду. И так же тепло — жаркое лето. Где-то далеко, за спиной, идет кровавая схватка за свободу этой земли, а мы, словно дезертиры, убегаем подальше…

Злится Маша, злится на себя и на обстоятельства. Может, и на мальчика, который еще не родился, тоже злится? Может, и на Зойку, маленькую любознательную девчонку, которая тоже проснулась и прижимает свой коротенький нос к стеклу вагонного окна, жадно смотрит на всё, что летит мимо? Но можно ли на них сердиться!

Всё существо Маши протестует, — ведь она копала траншеи в Ленинграде, как все, и беременность переносит легко, могла бы остаться, защищать свой город… Как это — защищать? Разве допустят до него? Разве враг подойдет когда-нибудь к Ленинграду? Нет, конечно. А всё же…





Солнце снова зашло, небо снова сменило яркое свое оперенье, — розовые охапки цветов и светящихся листьев сменились рубиновыми, густо-вишневыми и наконец лиловыми, ниспадающими за горизонт под натиском синего неба.

Красота кругом, земная, нежная, неповторимая красота. И такое несчастье, такая щемящая тоска: на эту милую землю, на ее закаты и восходы, на ее глинистые дорожки и певучие зеленые перелески напал враг. Не только угрожает, — идет на нас, идет по нашей земле, по нашей плоти, ступает по нашему сердцу…

Синее, звездами искрящееся небо какого-то полустанка, — снова стоим, пропускаем эшелоны на фронт.

— Los, los! Was gukst du so, Mensch? Los, sonst wird es su spät![1]

Кто это говорит? Почему немцы здесь? Куда они едут? И откуда?

Низкий мужской голос перекрывается женским. Спорят. Один торопит другого, а женщина предостерегает: не опоздай смотри!

Сердце Маши колотится. Этот говор, этот язык, такой близкий когда-то, язык ее первой любви, первой страсти, первого нежного испуга, становится сейчас ненавистным, отвратительным. И что за язык! Фыркают, шаркают. Ужасно.

Проводник тоже слушает их, стоя в вагоне рядом с Машей. Он знает, кто эти люди. Это — немцы, советские граждане. Говорят, где-то спустился вражеский десант и из немцев нашлись такие, кто… Неужели это правда? Сила национальной связи? Нет, этого не может быть. Пригреть врага — значит быть способным пригреть его независимо от того, близок он тебе по крови, по языку или нет. Там могли оказаться какие-то кулацкие элементы. И потом, это только слухи… Но можно ли пройти мимо таких слухов!

Почему вообще возможно предательство? Видно, есть и такие люди, чьи души спрятаны от чужих взглядов, замаскированы. У таких — корысть, выгода на первом плане. Маша привыкла, приучила себя — бояться обидеть человека напрасным подозрением, вот и не представляет, какие они, враги. Сережа не раз упрекал ее в чрезмерной доверчивости.

Он вспомнился снова, Сережа, детская любовь Маши. Волевой, чистой души человек, поступивший в школу следователей за год до своей смерти, которую ему почти предсказали врачи. Сережа часто рассказывал Маше о своем дяде-пограничнике, о дяде Диме, которому стремился подражать. Где служил этот дядя Дима, Маша так и не поняла толком. Часто бывал на границе, ежели требовалось — принимал разные обличья, — в общем, хоть пиши детективный роман. Сережа говорил, что дядя Дима когда-то работал с Феликсом Дзержинским и бородатым Лацисом, что до революции жил он в Риге. Сережа был просто влюблен в своего дядю и, видимо, мучился первые месяцы знакомства с Машей, не зная, можно ли рассказывать ей об этом замечательном человеке. Потом решился, рассказал, взяв, разумеется, клятву — никому ни-ни.

1

Бежим! Что ты смотришь, парень? Бежим, не то будет поздно!