Страница 7 из 33
Второй глагол в формуле «Чаю и чую» аккумулирует в себе все те многоразличные формы эмоциональных и рациональных медитаций, посредством которых Коневской воспринимает и отображает в слове открывающийся ему мир. Но вместе с тем поэт и «чает» – пытается волевым усилием рефлектирующего сознания постичь этот мир в его целостности и внутренней противоречивости, провидеть за явлениями сущность, влечется к слиянию с всеединством. Внутренний драматизм, пронизывающий творческое самосознание Коневского, не связан непосредственным образом с обстоятельствами времени и места, обусловившими существование поэта, но продиктован самыми общими и непреходящими условиями метафизического свойства, осмысление которых составляло главное содержание его внутреннего мира. Тот же Брюсов правомерно усматривал в этой метафизической доминанте исключительную особенность творческой индивидуальности Коневского, отличавшую его от всех других поэтов его поколения, находившихся в орбите становящегося русского символизма: «Философские вопросы, которыми неотступно занята была его душа, не оставались для него отвлеченными проблемами, но просочились в его “мечты и думы”, и его стихи просвечивают ими, как стебельки трав своим жизненным соком. Подобно всем своим сверстникам, деятелям нового искусства, Коневской искал двух вещей: свободы и силы. Но в то время как другие искали их в “преступлении границ”, в разрешении себе всего, что почему-либо считается запретным, будь то в области морали или просто в стихосложении, – Коневской взял вопрос глубже. Он усмотрел рабство и бессилие человека не в условностях общежития, а в тех изначала навязанных нам отношениях к внешнему миру, с которыми мы приходим в бытие: в силе наследственности, в законах восприятия и мышления, в зависимости духа от тела».[70] И далее Брюсов приводит фрагменты одного из стихотворений Коневского, в котором внутреннее «я» автора раскрывается со всей наглядностью:
Это стихотворение написано в 1899 г. Но сходное по сути своей сочетание поэтических смыслов мы встречаем и во фрагменте, относящемся к 1894 г. – начальной поре творческого самоопределения Коневского:
Рано сформировавшийся мир поэтических образов Коневского в дальнейшем не обнаруживает отчетливо выраженных признаков внутренней эволюции – и это особенно наглядно проявляется на фоне других мастеров, заявивших о себе в 1890-е гг.: каждая новая книга Бальмонта или Брюсова, изданная в это десятилетие, манифестирует собой новый этап творческого развития автора, преемственно связанный с предыдущим, но в то же время отмеченный именно ему одному присущими особенностями; даже Александр Добролюбов, ушедший в 1898 г. из прежней обиходной и литературной жизни, в своем «Собрании стихов» (1900), составленном из текстов, написанных до «ухода», обнаруживает существенно иные черты поэтической образности, чем те, которые были заявлены в его дебютной книге «Natura naturans. Natura naturata» (1895).[71] У Коневского же все стихи, написанные после выхода в свет книги «Мечты и Думы», могли бы органично вписаться в ее состав, войти в нее в виде дополнительного раздела или нескольких разделов. Безгранично расширив пространство своего поэтического мира до метафизической беспредельности и вместе с тем ограничив его параметрами рефлектирующего сознания, обращенного к самому себе, Коневской оставил для себя лишь одну возможность творческой самореализации – погружения в глубину собственной индивидуальности. Ранняя гибель поэта, сделавшего лишь первые шаги на поприще литературной деятельности, дает основания для сожалений о том, чему не суждено было воплотиться: «…когда заново знакомишься со стихами и прозаическими размышлениями Коневского ‹…›, чувствуешь, какой творческой силой сделался бы он, живи еще – ну хотя бы лет десять!»[72] «Какое направление приняло бы его творчество впоследствии – это тайна, унесенная с собой смертью», – осторожно замечает его отец.[73] Разумеется, нельзя отрицать возможности, роковым образом нереализованной, движения от себя самого, воплотившегося в «Мечтах и Думах», к себе другому; и вместе с тем нельзя не констатировать, что в единственной книге Коневского и в последующих опытах его творческая личность нашла законченное и многостороннее воплощение, предстала как определившаяся и четко очерченная система философско-эстетического мировосприятия. Трудно предугадать, повторим вслед за отцом поэта, какими существенно новыми сторонами она могла бы развернуться.
Цельность «чающей и чующей» натуры Коневского сказывается не только в том, что каждое из его стихотворных произведений являет ту или иную грань единой поэтической системы, но и в заведомо несуверенном статусе этой системы по отношению к более универсальной общности – всему комплексу творческих опытов автора. Все, что выходит из-под его пера, – это в конечном счете «думы»: стихотворения в той же мере «думы», что и прозаические этюды, философские изыскания, заметки о литературе, критико-аналитические обзоры, дневниковые записи и даже письма, адресованные духовно и житейски близким людям. Сочетание стихотворений и прозаических произведений в одной книге имело и до Коневского целый ряд прецедентов (ближайший по времени образчик – сборник Ф. Сологуба «Рассказы и стихи, кн. 2», изданный в 1896 г.), но именно в «Мечтах и Думах» оно предстает как форма реализации выстроенного в согласии с хронологическим принципом творческого дневника, воплощающегося в различных литературных формах. Центральный раздел книги, «Умозрения странствий», составлен из прозаических этюдов, распределенных по двум частям – соответственно 1897 и 1898 год, с примыкающей ко второй части статьей «Живопись Бёклина (Лирическая характеристика)», – в которых разворачиваются в различных формах медитативной прозы впечатления и размышления автора, вдохновленные двумя его летними путешествиями: природоописания соседствуют с эстетическими рефлексиями, порожденными современной нидерландской живописью, картинами Швинда, Бёрн-Джонса, Уоттса, Бёклина, росписями Владимирского собора в Киеве. Этот раздел книги еще обладает относительной самостоятельностью – рассекает на две неравные части раздел «Мельком», состоящий преимущественно из стихотворных текстов: подразделы I–V этого раздела предшествуют «Умозрениям странствий», подраздел VI замыкает книгу. Сдвоенный же («III. IV») подраздел в «Мельком», озаглавленный «Видения странствий» и столь же симметричный с «Умозрениями странствий» по содержанию и хронологическому членению (ч. 1 – «1897. Лето», ч. 2 – «1898. Весна и лето»), включает в себя стихотворения наряду с прозаическими этюдами; в их расположении друг за другом соблюден дневниковый принцип: последовательность отображенных в стихах и прозе «видений странствий» соответствует хронологическим вехам летних переездов автора. Если же принять во внимание, что в опубликованном варианте книга «Мечты и Думы» не вполне отвечала исходному замыслу, что из нее исключен раздел переводов в прозе, то можно говорить уже о трех составляющих этого единства, и по праву: переводы для Коневского – полноценные формы воплощения его собственных «дум», изложенные им на русском языке стихотворения и фрагменты иноязычных поэтов и мыслителей – такие же неотчуждаемые элементы его творчества, какими являются его оригинальные сочинения. Как провозглашал он сам в «Предисловии переводчика», «венца сподобится тот один, кто в своем единичном и личном бытии возмог обращаться в неисчислимое множество иных сущностей, но в каждой сущности ощущал заодно с вновь и впервые приятным все, что исстари с первых дней и от века ему было присуще, что был он сам».[74]
70
Там же.
71
См.: Кобринский А. А. «Жил на свете рыцарь бедный…» (Александр Добролюбов: слово и молчание) // Минский Николай, Добролюбов Александр. Стихотворения и поэмы. СПб., 2005. С. 444–445 («Новая Библиотека поэта»).
72
Маковский Сергей. Портреты современников. С. 414.
73
Коневской Иван. Стихи и проза. С. X.
74
Цитируется по копии, восходящей к собранию Н. Л. Степанова.