Страница 3 из 45
23 июня рано утром, назавтра после моего возвращения, отец ушел в военкомат. Он был белобилетник, язвенник, таких в армию не брали. Но отец настоял на своем. Он должен был защищать свою семью, свою Родину. В последний раз мы увидели его на мосту через Березину, когда 26 июня уходили из пылающего Бобруйска — отец стоял в оцеплении. Короткая и горькая встреча — уже через несколько минут его вызвали к командиру, и он разомкнул руки на маминой шее, поцеловал меня и братика, которому был всего один год, размазал ладонью по грязному лицу слезы и убежал, волоча за собой винтовку. Помню, я с недетской тоской смотрел ему вслед и, холодея, думал, что его убьют в первом же бою — отец был глубоко штатским человеком, он нисколько не походил на других красноармейцев, подтянутых, стройных...
О горьком и кровавом пути на восток под бомбами и пулеметными очередями, которыми немецкие летчики на бреющем полете расстреливали толпы бредущих по дороге на Рогачев беззащитных людей, я рассказал в романе «...Отдаешь навсегда», повторяться нет смысла.
Вопреки моим страхам отец не погиб в первом же бою, он отступал со своей частью до Москвы, познал радость первой победы над фашистами. Он разыскал нас через центральное бюро беженцев в Бугуруслане; с сентября 1941 до февраля 1942 года в колхоз Мичурина Ново-Покровского района Чкаловской области (страсть большевиков к переименованиям не пощадила и старинный русский город Оренбург) приходили от него короткие письма-треугольники с лиловым штампом: «Проверено военной цензурой», а потом писем не стало —отец погиб в тяжелых и затяжных боях где-то в Подмосковье, хотя в извещении написали: «Пропал без вести.» Найти его могилу нам так и не удалось, да и была ли она, могила... Вон сколько солдатских костей до сих пор догнивает по лесам и болотам, собирают их замечательные ребята-поисковики — земной поклон им за это! — и собрать не могут. Тысячи и тысячи безымянных бойцов похоронили они с воинскими почестями, тысячи имен вернули из небытия родным и близким; жаль, что не оказалось среди них моего отца.
(Совсем недавно меня буквально потряс сюжет, показанный по российскому телевидению. Не запомнил, в какой области, в каком районе это происходило, так ужаснуло увиденное: деревушка, возле которой когда-то шли тяжелые кровопролитные бои, сарай на сельском подворье, а возле него — длинный ряд разнокалиберных ящиков и мешков, заполненных останками наших солдат, собранными в окрестных лесах отрядами «Поиск». Оказывается, в районе нет денег, чтобы достойно похоронить их. Чтобы сделать гробы и выкопать могилы! Или одну могилу — братскую. На все есть деньги — на шикарные машины, на роскошные особняки, на пьянки-гулянки, а вот на то, чтобы отдать последний долг защитникам родины — нету! А стоило ли, спрашивается, им за такую родину погибать? Впрочем, родина — это ведь не военком, не глава местной администрации, не губернатор и прочие «безденежные» сволочи, как бы их там не называли!
Не зря ведь говорят: война не окончена, пока не похоронен последний солдат.
Не потому ли Россию все еще сотрясают и рвут на части кровавые войны?!)
Дед с бабушкой и тетя Роза с Ларисой тоже попытались уйти, правда, уже 27 или 28 июня. Кто ж думал, что немцы пройдут через Беларусь, как нож сквозь масло! Идти пешком тетя Роза не могла, где-то в июле ей предстояло рожать. Пока дед раздобыл коня, подводу, драгоценные дни были потеряны. И все-таки они выехали. Тетю Розу положили на охапку сена, погрузили какой-то домашний скарб. Но уже к вечеру, под Боярами, дорогу растянувшемуся обозу и толпам бредущих с узлами и плачущими детьми людей преградили немецкие танки. Танкисты для развлечения выпустили несколько пулеметных очередей над головами и через громкоговоритель приказали всем возвращаться «нах хауз». Дед повернул коня.
А потом было гетто — обнесенный колючей проволокой, утопающий в непролазной осенней грязи район хибар возле железнодорожного полотна, с жуткой скученностью, голодом и холодом, со всем, что уже подробнейшим образом описано в тысячах книг. Там, в гетто, тетя Роза родила девочку. Назвали ее Ирочкой. Юденрат — жалкое подобие еврейского самоуправления, по приказу коменданта поручил дедушке подобрать мастеров и наладить работу лесопилки. Почти до самого нового года евреи-краснодеревщики ударными темпами выпускали «стратегическую» продукцию — гробы для немецких солдат, думаю, что делали они это с удовольствием. Однажды рабочий отряд в гетто не вернулся — немцы всех расстреляли. Говорили, в том же овраге, где вскоре расстреляли всех остальных. Гробы для оккупантов стали делать белорусы, русские, те, чья очередь на истребление еще не подошла.
Бабушка осталась с тетей Розой и двумя детьми. Раз в неделю, через бетонную трубу, которая проходила под железнодорожной насыпью и охранялась не очень строго, она с риском для жизни пробиралась в город — меняла одежду и обувь на картошку, хлеб и молоко для маленькой, а затем с узелком с продуктами возвращалась назад. Вот так же она ушла из гетто рано утром 23 февраля 1942 г. У нее оставалось последнее богатство — пуховый платок, и она долго бродила по городскому рынку, чтобы обменять его повыгодней. Уже смеркалось, когда она направилась назад. На глухой окраинной улице, возле своего дома, ее перехватил полицай.
...После войны, когда мы встретились и бабушка рассказывала нам о тех страшных временах и событиях, она не раз называла его имя и фамилию. Виноват, запамятовал, а записать не догадался, и придумывать не хочется. Тем более что после войны он словно в воду канул. Может, погиб, может, ушел с немцами... В тридцать седьмом его посадили: дали пять лет за кусок мяса, украденный на бойне, где он работал, года через три выпустили — за ударный труд и примерное поведение. Несколько месяцев еще достаточно молодой и здоровый человек скитался по городу в поисках любой работы, только бы не сдохнуть с голоду и прокормить двоих детей, но его никуда не брали. Ни в грузчики, ни в дворники, даже санитаром в морг. Клейменный, «расхититель социалистической собственности», кому хотелось с таким связываться. Проще отказать. Отчаявшись, он пришел к деду.
— Самуил Аронович, возьми, Христа ради, на завод, а то хоть в петлю лезь.
И дед не струсил, как другие, взял, определил в кочегарку. Человек, как говорится, перевел дух. Работал, как все, получал зарплату... Может, от людской подлости и несправедливости он и пошел в полицейские, когда пришли немцы? Чтобы посчитаться с теми, кто топтал и унижал его? Кто знает. Во всяком случае он остановил бабушку, поправил на плече винтовку и сказал:
— Куда ты идешь, Рыся?
— В гетто, паночек, — ответила бабушка. —Розочка у меня там с детками, вот молочка им бутылку выменяла, бульбы торбочку. Сам знаешь, как нам сейчас живется.
— Нету уже гетто, Рыся, — сказал он. — И Розочки твоей нету, и деток. Утром немцы и наша сволота всех согнали к оврагу и покосили из пулеметов. Сейчас ваши хибары палят. И тебя застрелят, если там покажешься.
Глухо вскрикнув, бабушка рухнула на снег и потеряла сознание. Очнулась она в склепе, где тускло горела коптилка — полицейский притащил ее к себе домой и спрятал. Около месяца она пролежала там в горячечном бреду, между жизнью и смертью — он с женой выходили ее, буквально вытащили с того света. А потом, когда бабушка немного окрепла, ее спаситель дал ей старый кожушок, валенки, ковригу хлеба и кусок сала и вывез на санях под Старые Дороги, где ее никто не знал — в поседевшей, как лунь, обезумевшей от горя, с клюкой и нищенской торбочкой старухе, которая не картавила, прекрасно говорила по-белорусски, признать еврейку было почти невозможно, а сколько таких старух тогда бродило по белорусским большакам и проселкам...
Я не стану называть этого человека Праведником в том высоком смысле, какой мы теперь вкладываем в это слово. Я понимаю, почему он спас мою бабушку, хотя рисковал при этом своей жизнью, жизнями своих близких — «капни» кто из соседей немцам, всех перестреляли бы. Он просто заплатил добром за добро, но ведь и такое случается не часто, чаще за добро платят злом. Но в чем-то, бесспорно, добрый и благородный человек, он жил в крови по собственному выбору, а нельзя жить в крови и не замараться ею. Но вот судить его не хочу и не могу. Бог ему судья.