Страница 2 из 45
Могу лишь представить, как они отговаривали дочку от этого брака, какими только последствиями не пугали ее, — примерно теми же словами с тем же, кстати, эффектом много-много лет спустя, рыдая, моя мать уговаривала меня не совать голову в петлю, когда я сказал, что женюсь на своей соученице по минскому педучилищу Людмиле Раковской. Ни в случае с тетей Розой, ни со мной все разговоры-уговоры, как вы понимаете, не стоили ломаного гроша — любовь зла, полюбишь и козла.
Свадьбы мамы и тети Маруси, как мне рассказывали много лет спустя, тоже прошли далеко не по всем по еврейским обрядам и обычаям — и дед, о чем я уже упоминал, и мой отец, и дядя Иосиф были коммунистами и воинственными безбожниками, истинно еврейскими у них были только физиономии, фамилии и имена. По сути своей они были совками — новым продуктом, сформированным к тому времени советской властью (недавно я попытался рассказать о том, что это такое — совковый еврей, в романе «Оружие для убийцы»). Но все-таки великий клич Маугли: «Мы с тобой одной крови, ты и я!» — не могла отменить даже их большевистская одержимость. Гуляли с размахом, шумно, весело и обильно. Свадьба тети Розы была тоже шумной и веселой: наш дом заполнила целая толпа молодых командиров — сослуживцев дяди Вани и Розиных подружек — евреек, белорусок, русских. Соседи же и приятели деда и бабушки, пожилые религиозные евреи, на эту свадьбу демонстративно не пришли: смешанные браки в еврейской среде осуждались безмолвно, но безоговорочно. Наверное, поэтому свадьба тети Розы казалась какой-то сиротской, не настоящей — общая радость, общее веселье на родителей невесты не распространялись. Они тихо сидели в уголке, словно на поминках, и бабушка поминутно подносила к глазам насквозь мокрый носовой платок. Ну, а когда жених, выпив рюмку-другую, стал лихо, с разбойничьим посвистом отплясывать «яблочко», у бабушки сделалась истерика, и ее увели в другую комнату отпаивать валерьянкой.
Однако, несмотря на все неурядицы, зажили молодые счастливо, душа в душу, всем на зависть. Дядя Ваня уже через полгода отчаянно лопотал «аф идиш», обожал бабушкину стряпню — все эти «рыбу-фиш», цимес с черносливом, кисло-сладкое мясо, фаршмак из селедки, галки из мацы и «гифилтэ» гусиную шейку; не мог надышаться на свою красавицу жену; аккуратно приносил домой всю зарплату, а она у лейтенанта по тем временам была вполне приличной; не пил, не курил, не сквернословил; когда родилась Лорочка, вскакивал к ней по ночам, чтобы тетя Роза могла поспать; со всеми был приветлив и добр; и постепенно сердца у дедушки и бабушки стали оттаивать. Дядю Ваню признали своим.
Не так много у него было свободного времени, военные усиленно готовились к войне, и дядя Ваня не появлялся дома неделями. Приходил, валясь с ног от усталости, загорелый, обветренный, пропахший порохом, дымом костров, соленым потом марш-бросков. Когда выдавался свободный часок, он любил возиться с детьми — со мной, с подраставшей Ларисой, с моими друзьями — соседскими мальчишками: мастерил для нас самокаты, деревянные наганы и сабли, дарил красные звездочки, пилотки, которые сползали нам на уши, рассказывал про бои в Испании, хотя сам участия в них не принимал, о чем ужасно жалел. Зато финской войны хлебнул вдосталь. Вернулся оттуда весь какой-то почерневший, насквозь промороженный, с орденом Красной Звезды, медалью «За отвагу» и третьим кубиком в петлицах. И увез тетю Розу с Ларисой в Грузию, в Кутаиси, к новому месту службы. Там бы, может, она и пережила военное лихолетье, немцы до Кутаиси не дошли, и после войны встретилась бы со своим любимым, который уцелел, выжил, хотя был на фронте, под огнем едва не с первых дней, закончив войну полковником, и жила бы с ним долго и счастливо, но не зря ведь говорят, что судьбу и на кривой козе не объедешь. А был в книге ее судьбы записан не тыловой Кутаиси с его зелеными платанами и вьющимися вдоль стен домов виноградными лозами, а осиповичское гетто и тот самый овраг, и когда я сейчас, шесть десятков лет спустя, думаю об этом, у меня сердце сжимается от пронзительной боли, а на глазах закипают бессильные слезы.
Тетя Роза забеременела вторым ребенком. Узнав об этом, бабушка тут же принялась бомбардировать ее письмами — по два-три в неделю. Содержанием эти письма не отличались друг от друга: ну как ты будешь рожать в чужом городе, где у тебя еще нет ни близких подруг, ни друзей, при муже, который день и ночь пропадает в казарме и на ученьях?! Кто присмотрит за Лорочкой, когда тебя отвезут в роддом, кто сходит в магазин за молоком и продуктами, кто приготовит еду и уберет квартиру?! Приезжай в Осиповичи, тут и доктора знакомые, и молочко свежее, и фрукты-овощи, и жары такой дикой нет, как у вас в Грузии, и вообще кругом родные люди. Даст Бог, благополучно родишь ребеночка, немного подрастишь — а кто лучше мамы поможет тебе это сделать! — а потом, где-нибудь через полгода вернешься в Кутаиси, к своему ненаглядному муженьку. Дяде Ване бабушкина идея понравилась, так и ему было, конечно, спокойнее, Поупиравшись какое-то время — уж очень не хотелось оставлять мужа одного, тетя Роза с Ларисой в начале июня сорок первого года приехала к маме.
Всю жизнь до самой смерти бабушка проклинала себя за свою настойчивость. Бедная старуха, она считала себя главной виновницей гибели дочери и внучек; чувство вины перед ними отравило все ее дни и ночи, пожирало ее, как ржа железо, и сожрало — врачи утверждали, что по общему состоянию здоровья она могла еще жить и жить...
Вот уж воистину благими намерениями вымощены дороги в ад.
Все мы шумно радовались приезду тети Розы — соскучились! Особенно я был рад встрече с Ларисой. Она подросла — длинноногая девчонка, загорелая и белобрысая, как отец, с материнскими, словно влажные спелые черносливы, глазами. Лора освободила меня от обременительного занятия — собирать в курятнике яйца, отважно лазила с нами по деревьям, играла в войну, в прятки, в расшибалочку, рассказывала о горах и море, которых я никогда не видал, — одним словом, своя в доску.
22 июня в полдень, услышав по радио выступление Молотова, бабушка собрала корзинку с гостинцами и велела Орику тут же отвезти меня в Бобруйск. Киномехаником Орик стал, так сказать, по несчастью — он мечтал стать летчиком, успешно сдал экзамены в черниговское летное училище, прекрасно учился, но в первом же тренировочном полете у него из носа и ушей хлынула кровь, и его тут же комиссовали. Смирившись с тем, что сталинского сокола из него не получится, Орик вернулся домой, закончил краткосрочные курсы киномехаников и, к моей неописуемой радости, начал крутить кино. Благодаря этому, я и мои друзья могли хоть по двадцать раз бесплатно смотреть из окошечек в его будке «Чапаева», «Веселых ребят», «Огни большого города» — ну, как же было не любить, не гордиться таким дядей! Орик хотел отложить поездку на день-два, у него были какие-то свои дела, но бабушка, словно горькие предчувствия уже тогда томили ее, была неумолима.
— Поезжайте сейчас же, — сказала она. — Поезд в час сорок пять, ты еще успеешь вечером вернуться. Страшное это дело — война, сынок, мало что может случиться... Пусть Миша лучше будет с родителями.
Орик отвез меня — как оказалось, не только в Бобруйск, к матери — в большую и долгую жизнь. Иначе лежать бы мне с дедом Самуилом, тетей Розой и моими двоюродными сестричками, младшую из которых я даже не увидел, она родилась уже в гетто, — в том же осиповичском овраге, от которого давно не осталось и следа.
Уже после войны мы узнали, что Орик добровольцем ушел в армию, воевал, был тяжело ранен и санитарным поездом эвакуирован в тыловой госпиталь. По дороге, где-то под Унечей фашисты беспощадно разбомбили этот поезд, размалеванный красными крестами, — мы еще верили, что красные кресты могут кого-то защитить. Там, под бомбами, вместе с сотнями других раненых солдат, погиб и мой дорогой дядя. Ему было всего двадцать два года.
В первые дни войны погиб и другой мой дядя, муж тети Маруси Иосиф. В небе над Бобруйском он со своей эскадрильей вступил в неравный бой с немецкими «мессерами», подбил одного, но и сам был изрешечен пулями и пылающим факелом рухнул на землю.