Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 53

— Слышишь? — Катерина влепила подруге поцелуй и снова, забыв обо всем, уткнулась лицом в междурядье.

— Слышу, Катеринка, — ответила Мариечка, потом поднялась и потихоньку пошла по дороге.

А к Катерине подошел Григорий Нестеренко. С удивлением постоял над девушкой и прилег на то же место, где лежала Мариечка. А Катеринка, ничего не заметив, мечтательно говорит:

— Я, Мариечка, так могу и до полуночи пролежать в радости да в тревоге. Тревожусь и снова радуюсь. Услышать бы мои слова земле да хорошему дождю! — Она порывисто обернулась, поцеловала Нестеренка и испугалась. — Ой, что это?

— Это, должно быть, преждевременный аванс.

Девушка с укором покачала головой.

— Уж не могли, товарищ агроном, дождаться уборки?

За столом, обложившись книгами, сидят Катерина, Мариечка и Настечка. В хату со стеблем увядшего мака входит Василина, из-за ее спины лукаво выглядывает Палайдиха.

— Дождешься помощи от такой дочки! Мать над маком спину гнет, а она над книжками.

Катерина стала посреди хаты в театральной позе.

— Говорю вам, обращайтесь со мной не как с обыкновенной девушкой, а как со студенткой первого курса заочного сельскохозяйственного техникума.

— Как же это так? — сладеньким голоском удивляется Палайдиха. — Дочь конюха дверь в науку отворяет…

Катерина строго выпрямилась.

— А вы, тетушка, попрошу вас, затворите дверь в нашу простую хату с той стороны, и чтоб ей век не растворяться перед вами!

— Ты что ж, выгоняешь меня? — зашипела Палайдиха.

— Нет, выпроваживаю.

Василина суетливо заметалась, не зная, что делать: ругаться ли с дочкой или извиняться перед Палайдихой.

Вечер. В дальних полях подымается месяц, и на фоне его золотого диска колышутся молодые колоски. Или, может быть, это только кажется Юстину Рымарю? Он после смены так и не пошел домой и сидит на лавочке, прислушиваясь сквозь дремоту к шуму, доносящемуся из конюшни, и к шелесту поля. Колосья орошают ему лицо, щекочут его мягкой остью, и Юстин улыбчиво морщится, словно щекочут его не колоски, а ручонки внуков. Из конюшни выскочил длинноногий жеребенок. Выкидывая задними ногами «фортели», он подбежал к конюху и, настороженно склонив голову набок, остановился.

— Ветерок! — тихо окликнул Юстин.

И Ветерок радостно прыгнул на конюха, положил ему голову на плечо.

— Нашептывает вам Ветерок? — спросил, подходя, Микола Сенчук.

— Как ребенок, — отвечает Рымарь и гладит жеребенка шершавой рукой.

— Что домой не идете?

— А разве я не дома? — Юстин окинул взглядом широту полей. — Теперь так, Микола: где трудятся наши руки, там и наше «дома». Так говорю?

— По-новому говорите.

— А вот жена у меня еще не понимает этого. А провести с ней агитмассовую работу я не могу. У ней, видишь ли, слов больше, хоть и пустых, а больше. «Ты, говорит, о делах заботишься, а я — о том, чтобы в хату кусок хлеба добыть». И каждый вечер, как молитву, читает мне одну и ту же лекцию. Начинает с лошадки — зачем сдал ее в колхоз? — а кончает вот этим самым жеребенком.

— И подолгу отчитывает?

— До первых петухов. А появится на будущий год еще жеребенок, так ее лекцию и рассвет не оборвет.





— Чем же ее укротить? Какая тут нужна агитмассовая работа?

— Только одна: чтобы трудодень у нас был потяжелее на вес. Такого урожая гуцул еще не видал. Работают люди как следует, дружно, по-научному, — должны же и получить что-нибудь?

— И государство получит, и люди.

— И я так воспитываю жену, а она мне одно: «Сколько свет стоит, государство получало, а мужик — нет».

— А вы ей еще так скажите: «Сколько свет стоит, всегда государство — это были господа, и у них за нас душа не болела, а теперь государство — это мы. Так разве мы захотим, чтобы мы же сами плохо жили? Все идет от нас».

— Вот это лекция! И послушать любо. — И Рымарь, нахмурившись, шепчет в сторону, словно обращаясь к Василине: — «Цесарское государство — господа, пилсудчики — господа, только пообтрепаннее, а наше государство — это мы! Уразумела, старая? Или ты и до сей поры ничего не усвоила?»

— Готовитесь к дискуссии? — засмеялся Сенчук.

— Готовлюсь.

— Говорят, вы письмо из Америки получили?

— Да, получил, — Рымарь с неудовольствием поморщился.

— Что пишут?

— Не знаю. Не давал еще никому читать.

— Почему же?

— Да ведь радости оттуда не пришлют — нету ее за океаном. Так на что сердце тревожить? Так и ношу этот конверт, как болячку: болит, а задеть боюсь, чтоб хуже не было. — И он вынул из кармана сардака измятое письмо. — Хочешь — распечатай.

Микола разрывает конверт, освещает письмо карманным фонариком, читает:

«Дорогой Юстин, пишет тебе твой самый младший брат и кланяется родному краю до самой земли. Тут мы прочитали, что в нашем селе советская власть выстроила больницу и школу-десятилетку. Прочитали — и не поверили».

— Ума у него столько же, сколько у моей бабы. Да и того еще поменьше. Старуха моя, как выстроили больницу, побежала на прием сразу во все кабинеты. И каких только она не выдумывала болезней, лишь бы увидать собственными глазами всех врачей и весь инструмент. А хвороба-то у нее одна — выше-средний прирост языка. Вернулась из больницы, напыжилась, как засватанная, — ведь подумать: за один раз больше ученых людей осмотрели ее немощи, чем за весь век. И даже лекарства выписали ей такие, что ото всего помогают. Пьет их и не нахвалится: теперь, мол, сапка сама полет, так и рвется из рук… И что, думаю, за лекарства для здоровой бабы? Попробовал — и что бы ты думал: сода. Чистехонькая сода! Разгадала больница мою жену за один раз лучше, чем я за все молодые годы. Наука! Так что теперь, как начнется у меня после чарки изжога, я тоже эти лекарства пью…

— «Неужто, думаем мы, — продолжает читать Сенчук, — дослужился гуцул до такой чести, что может в своем селе и здоровье беречь и гимназию кончать?»

— Темный ты, брат, человек, как земля темный. Затуманили тебе на чужбине мозги, заморочили голову.

— «Напиши, брат, правда ли все это? Может, и в самом деле порадуешь гуцулов, а то гибнем мы тут, вдалеке от родной земли, как те серые журавли, что на юг летели, тепла искали. А нам вас утешить нечем, да всего не напишешь. Передайте Ксене Дзвиняч, что мужа ее уже нет на свете. В шахте погиб. Не родной землей засыпало его, а чужим черным углем. Разделил я ту горсточку земли, что вывез из Гуцульщины и на груди берег, разделил и бросил половину в ту шахту. Думается мне — душа человека должна найти свою землю. А потом помянули мы покойника любимой его песней «Слышишь, бедный брат», да и все».

— Эй, Микола, лучше б не получать нам из-за океана этих горьких слез… А сколько их по нашей Гуцульщине… Вот уже и Ксеня Дзвиняч стала вдовой… А ведь я ее на руках носил, про кота ей пел…

— Начитались мы американского послания, сыты по горло, чтоб жены наших врагов получали такие письма… Искали наши бесталанные журавли тепла за морем, а нашли могилу.

— Микола, помянем и мы Юру его песней.

Рымарь снял картуз и не запел, а как будто спросил через море своего брата, слышит ли он его:

— Слышишь, бедный брат, слышите, журавли наши, не стирайте свои крылья до кости, не умирайте вдалеке, на чужбине, — есть уже теплый край на свете, туда, только туда вам путь лежит. Слышишь, бедный брат? — и по морщинам старческого лица расползаются слезы.

Катерина и Григорий стоят на мосту. Под ними искрится река, над ними сверкают в лучах заката облака и горы.