Страница 17 из 18
Судьба затянула свою петлю в деревушке Ково, на слиянии двух речек с непроизносимыми названиями, за несколько дней до прихода польских войск. Река вышла из берегов — был конец весеннего половодья, — и уезд превратился в мокрый и топкий остров, на котором мы были худо-бедно защищены от любой атаки с севера. Почти все вражеские части, стоявшие в этих местах, к тому времени отозвали на запад, где наступали поляки. В сравнении с этим захолустьем окрестности Кратовице были процветающим краем. Мы почти беспрепятственно заняли деревню, на три четверти опустошенную голодом и недавними экзекуциями, а также строения маленькой железнодорожной станции, заброшенной с конца мировой войны, — деревянные вагоны гнили там на проржавевших рельсах. Остатки большевистского полка, сильно поредевшего на польском фронте, засели в старых цехах прядильной фабрики, основанной в Ково еще до войны одним швейцарским промышленником. Боеприпасов и продовольствия у них почти не осталось, однако они были еще настолько богаты, что мы, благодаря их запасам, смогли продержаться до прихода польской дивизии, которая нас спасла. Прядильная фабрика Варнера была расположена посреди затопленной равнины: как сейчас вижу линию приземистых бараков на фоне дымного неба и плещущуюся о стены серую воду реки — после весенних гроз половодье стало настоящим наводнением. Несколько наших солдат утонули в этой топи, где мы вязли по пояс, как охотники на уток в болотах. Упорное сопротивление красных было сломлено только новым натиском воды: река смыла часть строений, пять лет пустовавших и основательно разрушенных ненастьями. Наши солдаты так свирепствовали, будто, взяв штурмом эти несколько бараков, свели старые счеты с врагом.
Труп Григория Лоева я обнаружил одним из первых в коридорах фабрики Варнера. Он и мертвый выглядел робким студентишкой и угодливым приказчиком, хотя при этом был не лишен достоинства, присущего всякому умершему. Да, рок судил мне рано или поздно встретить двух единственных в моей жизни врагов, причем в такой момент, когда их положение было бесконечно надежнее моего, так что мысль о мести пришлось выбросить из головы. С Фолькмаром я увиделся, когда был в Южной Америке; он представлял свою страну в Каракасе, ему прочили блестящую карьеру, и, будто нарочно, чтобы сделать любую попытку мщения невозможной, он все забыл. Григорий Лоев был тем более недосягаем. Я приказал его обыскать, но в карманах не нашлось ни единой бумажки, из которой можно было бы узнать, что сталось с Софи. Зато при нем оказался экземпляр «Часослова» Рильке — Конрад тоже любил его. Наверное, этот самый Григорий был в тех краях и в то время единственным человеком, с кем я не отказался бы с приятностью поболтать часок. Надо признать, что присущее жидам маниакальное стремление подняться выше отцовской лавки дало в душе Григория Лоева прекрасные плоды, в числе которых преданность идее, вкус к лирической поэзии, дружеские чувства к пылкой девушке и, наконец, несколько опошленная привилегия — принять прекрасную смерть.
Горстка красных еще держалась на сеновале, расположенном над сараем. Длинная галерея на сваях шаталась под напором воды и наконец обрушилась вместе с людьми, успевшими уцепиться за толстенную балку. Выбор у них был небогатый — не утонуть, так получить пулю, — и уцелевшим пришлось сдаться без всяких иллюзий насчет своей дальнейшей судьбы. Ни с той ни с другой стороны пленных больше не брали — да и как таскать с собой пленных по этим опустошенным краям? Один за другим шестеро или семеро обессиленных бойцов спустились нетвердой походкой, как пьяные, по крутой лестнице с сеновала в сарай, заваленный тюками заплесневелого льна, — когда-то он служил складом. Первый, молодой белокурый великан, раненный в бедро, пошатнулся, оступился и рухнул наземь; кто-то тут же добил его. И вдруг я узнал над верхней ступенькой спутанные, ослепительно светлые волосы, неотличимые от тех, которые я сам засыпал землей три недели тому назад. Старый садовник Михаил — он оставался при мне чем-то вроде ординарца, — вконец отупевший от непомерных треволнений и тягот, задрал голову и глупо ахнул;
— Барышня...
Да, это была Софи; она издали кивнула мне равнодушно и рассеянно, как женщина, которая, узнав кого-то, не хочет, чтобы с нею заговорили. Она была одета и обута как все — ни дать ни взять молоденький солдат. Широким пружинистым шагом она прошла мимо группки, опасливо теснившейся в пыльном полумраке, приблизилась к лежавшему под лестницей светловолосому великану, посмотрела на него суровым и нежным взглядом — точно таким же она когда-то, ноябрьским вечером, проводила песика Техаса — и опустилась на колени, чтобы закрыть ему глаза. Когда девушка поднялась, лицо ее вновь обрело прежнее отсутствующее выражение, ровное и спокойное, — так глядятся распаханные поля под осенним небом. Мы приказали пленным помочь нам перенести боеприпасы и продовольствие на станцию Ково. Софи шагала последней, с пустыми руками, с бесшабашным видом, как мальчишка, увильнувший от работы, и насвистывала «Типперери».
Мы с Шопеном шли следом на некотором расстоянии; и его лицо, и мое, одинаково удрученные, должно быть, походили на лица близких родственников на похоронах. Мы оба молчали; каждый из нас в эти минуты всей душой хотел спасти девушку и опасался, что другой воспротивится его намерению. У Шопена, правда, этот приступ терпимости прошел быстро: несколько часов спустя он уже требовал кары по всей строгости так же непримиримо, как сделал бы и Конрад на его месте. Я, чтобы выиграть время, решил допросить пленных. Их заперли в забытом на путях вагоне для скота и приводили по одному ко мне в кабинет начальника станции. Первый допрашиваемый, малороссийский крестьянин, не понял ни слова из вопросов, которые я задавал ему для проформы; он вообще ничего не соображал, усталый, сломленный, безразличный ко всему. Он был тридцатью годами старше меня, и никогда еще я не чувствовал себя таким зеленым юнцом, как рядом с этим хуторянином, который мог бы быть моим отцом. Мне стало противно, я велел увести его. Затем последовало явление Софи между двумя солдатами, которые с тем же успехом могли бы быть распорядителями, докладывающими о ней на светском рауте. В какое-то мгновение я прочел на ее лице испуг, но испуг особого рода — то был лишь страх, что изменит мужество. Она подошла к столу из светлого дерева, за которым я сидел облокотясь на столешницу, и очень быстро проговорила:
— Не ждите от меня никаких сведении, Эрик. Я ничего не скажу и вообще ничего не знаю.
— Я вызвал вас не ради сведений, — ответил я и указал ей на стул. Поколебавшись, она села.
— Что же тогда вам нужно?
— Кое-какие разъяснения. Вы знаете, что Григорий Лоев погиб? Она склонила голову, степенно, без скорби. Такой вид бывал у нее в Кратовице, когда ей сообщали о смерти тех из наших товарищей, которые были ей безразличны и дороги одновременно.
— Я виделся с его матерью в Лилиенкорне с месяц назад. Она уверяла меня, что вы выходите замуж за Григория.
— Я? Что за вздор! — воскликнула Софи по-французски, и один лишь звук этой фразы тотчас вернул меня в Кратовице былых времен.
— Однако вы ведь спали с ним?
— Что за вздор! — повторила она. — Это как было с Фолькмаром: вы вообразили, будто мы помолвлены. Вы же знаете, что я всегда рассказывала вам все, — произнесла она со своей спокойной детской простотой. И добавила многозначительно: — Григорий был замечательный человек.
— Я и сам начинаю так думать, — кивнул я. — А тот раненый, о котором вы сейчас позаботились?
— Да, — сказала она. — Мы все-таки остались близкими друзьями, Эрик, ближе, чем я думала, раз вы догадались.
Она в задумчивости сцепила руки, и взгляд ее снова стал неподвижным и туманным — так, словно поверх собеседника смотрят близорукие, а еще такое выражение бывает у людей, погруженных в свои мысли или воспоминания.
— Он был очень хороший. Не знаю, как бы я справилась без него, — проговорила она так, будто твердила заученный слово в слово урок.