Страница 14 из 18
— Фолькмар не считал, что Брусаров ранен смертельно.
— Фолькмар не врач, — ответил я; имя было как удар, и во мне вдруг всколыхнулась вся ненависть, которой я не ощущал к этому человеку десять минут назад. — Пауль сразу сказал, что Брусаров не протянет и двух суток...
— А поскольку Пауля больше нет, остается только поверить тебе на слово.
— Лучше скажи сразу, что ты предпочел бы, чтобы я не вернулся.
— Ох! Вы мне обрыдли, все! — вздохнул он, обхватив голову тонкими руками, а я поразился: в точности такой же возглас вырвался только что у беглянки. Брат и сестра были одинаково чисты, нетерпимы, непримиримы.
Мой друг так и не простил мне гибели этого неосторожного и плохо осведомленного старика, но на людях он до конца выдерживал линию поведения, которой в душе не находил оправданий. Я стоял у окна и слушал Конрада не перебивая; более того, я едва его слышал. Маленькая фигурка, выделявшаяся на фоне снега, грязи и серого неба, занимала мое внимание, и я боялся одного: что Конрад встанет и подойдет, прихрамывая, чтобы тоже взглянуть в окно. Оно выходило во двор, и за старой пекарней был хорошо виден поворот дороги, ведущей в деревню под названием Марба на другом берегу озера, Софи шла медленно, с трудом отрывая от земли тяжелые валенки, оставлявшие за ней огромные следы; она низко пригибала голову, видимо ослепнув от ветра, и с узелком в руке походила издали на торговку-разносчицу. Я не смел дышать, пока ее покрытая шалью голова не скрылась за невысокой полуразрушенной стеной, что тянулась вдоль дороги. Все укоры, которые голос Конрада продолжал изливать на меня, я безропотно принимал взамен справедливых упреков, которые мой друг был бы вправе бросить мне, если бы знал, что я отпустил Софи одну в неизвестном направлении без надежды, что она вернется. Я уверен, что в тот момент ее мужества хватало только на то, чтобы идти прямо и не оборачиваться назад; мы с Конрадом легко нагнали бы ее и силой привели обратно, но этого-то как раз я не хотел. Во-первых, во мне говорила обида, а потом, после того что произошло между ней и мною, я бы не вынес, если бы для нас снова установилось и продолжало существовать прежнее положение, напряженное и неизменное. Ну, и любопытство тоже, да и попросту я хотел дать возможность событиям развиваться своим чередом. Одно, по крайней мере, было ясно: она не собиралась броситься в объятия Фолькмара. Также, вопреки догадке, которая на мгновение мелькнула у меня, эта заброшенная бечевая тропа не могла привести ее к форпостам красных. Я слишком хорошо знал Софи, чтобы не понимать, что больше мы ее живой в Кратовице не увидим, но, несмотря ни на что, во мне жила уверенность, что еще настанет день, когда мы встретимся лицом к лицу. И даже знай я, в каких обстоятельствах это случится, наверное, все равно пальцем бы не шевельнул и не подумал бы становиться ей поперек дороги, Софи не была ребенком, а я, на свой лад, достаточно уважаю людей, чтобы не мешать им принимать самостоятельные решения.
Это может показаться странным, но прошло почти тридцать часов, прежде чем исчезновение Софи заметили. Как и следовало ожидать, первым поднял тревогу Шопен. Он встретил Софи накануне около полудня в том месте, где дорога на Марбу сворачивает от берега и углубляется в еловый лесок. Софи попросила у него закурить; сигареты у него как раз кончились, и он разделил с нею последнюю из пачки. Они присели рядом на старую скамью, оставшуюся там расшатанной свидетельницей тех времен, когда все озерцо находилось в границах парка, и Софи поинтересовалась, как себя чувствует жена Шопена — та только что родила в варшавской клинике. Расставаясь, она велела ему молчать об этой встрече.
— Только держи язык за зубами, понял? Видишь ли, дружище, меня Эрик послал.
Шопен привык, что она выполняла для меня небезопасные поручения, и неодобрения своего не высказывал. На другой день, однако, он спросил меня, посылал ли я девушку по какому-нибудь делу в Марбу. Я в ответ лишь пожал плечами, но Конрад встревожился и пристал ко мне с расспросами; мне ничего не оставалось, как солгать и заявить, что с моего возвращения я Софи не видел. Было бы, наверно, благоразумнее признаться, что я встретил ее на лестнице, но ведь лжем мы почти всегда для себя, а я силился подавить в себе воспоминание.
Назавтра двое вновь прибывших в Кратовице — русские беженцы — обмолвились о молоденькой крестьянке в меховой шубке, с которой они повстречались в пути; это произошло в какой-то хижине, где они отдыхали, пережидая метель. Они поздоровались с нею и перебросились шутками, но плохо друг друга поняли, так как эти двое не знали местного диалекта; еще она поделилась с ними хлебом. В ответ на вопросы, которые один из них попытался задать по-немецки, девушка покачала головой, как будто говорила только на здешнем наречии. Шопен уговорил Конрада прочесать окрестности, на это ничего не дало. Все фермы в округе опустели, а одинокие следы, которые нашли на снегу, могли с тем же успехом принадлежать какому-нибудь бродяге или солдату. На другой день так разыгралась непогода, что даже Шопен отказался от мысли продолжать поиски, а потом красные опять атаковали, и у нас появились другие заботы помимо бегства Софи.
Конрад не поручал мне стеречь свою сестру, и, в конце концов, не я умышленно толкнул Софи в скитания. И все же в эти долгие бессонные ночи образ девушки, бредущей по замерзшей грязи, вставал передо мной неотступно, точно привидение. В самом деле, мертвая Софи никогда после не преследовала меня так, как в то время Софи пропавшая. Поразмыслив над обстоятельствами ее бегства, я напал на след, но держал свою догадку при себе. Я давно подозревал, что, хоть Кратовице и отбили у красных, отношения Софи с бывшим приказчиком из книжной лавки Григорием Лоевым не оборвались окончательно. А дорога на Марбу вела еще и в Лилиенкорн, где жила, занимаясь двумя весьма доходными ремеслами — повитухи и портнихи, — мать Лоева. Муж ее, Яков Лоев, промышлял делом не менее популярным и еще более доходным — ростовщичеством, — долгое время, хочется надеяться, без ведома сына, а затем к величайшему неудовольствию последнего. Когда в округе свирепствовали антибольшевистские силы, папашу Лоева пристрелили на пороге его лавчонки, и теперь в маленькой еврейской общине Лилиенкорна он занимал завидное положение мученика. Жена же его, хоть и была особой подозрительной со всех точек зрения, имея сына — командира Красной армии, ухитрилась до этой поры удержаться в здешних краях, и для меня подобная изворотливость или беспринципность говорили не в ее пользу. В конце концов, кроме фарфоровой люстры и обитой алым репсом гостиной семейки Лоевых, Софи ничего в своей жизни не видела за пределами Кратовице, и, коль скоро она нас покинула, больше ей, пожалуй, некуда было пойти. Для меня не было тайной, что она обращалась к мамаше Лоевой, когда боялась беременности или болезни после учиненного над нею насилия, первого ее несчастья. Если такая девушка однажды доверилась еврейской матроне, это уже было основанием для того, чтобы положиться на нее снова, когда бы ни понадобилось. Вообще-то — и я, надо думать, оказался достаточно проницателен, чтобы заметить это с первого взгляда, вопреки самым дорогим моему сердцу предубеждениям, — на лице заплывшей жиром старухи читалась какая-то грубоватая доброта. В той казарменной жизни, которую Софи приходилось вести среди нас, их, как бы то ни было, связывала извечная женская солидарность.
Под предлогом сбора контрибуции я отправился в Лилиенкорн, взяв с собой несколько солдат, на стареньком бронированном грузовичке. Наша дребезжащая колымага остановилась у порога полудеревенского, полугородского дома, где мамаша Лоева занималась сушкой выстиранного белья на февральском солнышке, развешивая его в заброшенном саду эвакуировавшихся соседей. Поверх черного платья и белого полотняного передника я узнал куцую порванную шубку Софи, которая смешно обтягивала внушительное пузо старухи. При обыске не было обнаружено ничего, кроме ожидаемого количества эмалированных тазов, швейных машинок, антисептических средств и потрепанных берлинских журналов мод двухлетней давности. Пока мои солдаты рылись в шкафах, ломившихся от старья, оставленного неимущими крестьянками в залог повитухе, мамаша Лоева усадила меня на красный диванчик в столовой. Не желая объяснить, как попала к ней шубка Софи, она, однако, со смесью омерзительного подобострастия и библейского радушия уговаривала меня выпить хотя бы стакан чаю. Такая чрезмерная любезность в конце концов показалась мне подозрительной, и я поспел на кухню как раз вовремя, чтобы не дать десятку писем от дражайшего Григория сгореть в пламени, лизавшем бока самовара. Из материнского суеверия мамаша Лоева хранила эти компрометирующие бумаги, но последняя была получена не меньше двух недель назад, и, стало быть, из них я ничего не мог узнать о том, что меня интересовало. По обвинению в связях с красными старой еврейке грозил бы расстрел, даже если эти почерневшие листки содержали лишь невинные изъявления сыновней любви, — но ведь письма могли быть и зашифрованы. Улики были более чем вескими, чтобы оправдать подобный приговор даже в глазах самой обвиняемой. Поэтому, когда мы снова уселись на красный репс, старуха скрепя сердце перешла от запирательства к полупризнанию. Она поведала мне, что выбившаяся из сил Софи передохнула у нее в четверг вечером, а среди ночи ушла. Но насчет цели этого визита я поначалу не мог добиться никаких объяснений.