Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 97

Я скосила на него глаз, не повернув головы. И он проделал то же самое.

Контакт между нами усилился вдвое. Кроме мизинцев ног подключены мой левый и его правый глаз. На экране телевизора малый в ковбойской шляпе целовал взасос девицу, спасенную из индейского плена. Целовал профессионально. На крупном плане. Всосав ее губы чуть ли не вместе с носом в свою пасть. Целовал долго. До омерзения.

— Почему ты меня не целуешь?

— Когда?

Мы видим друг друга и зеркале. Глаза не спрячешь. Смотрим в упор.

— Все время. Мы с тобой очень недолго. Но сколько-то ночей провели в одной постели. Ты ни разу меня не поцеловал.

— Я никого ни разу не целовал.

— Позволь… Но как же можно взбираться… лезть на женщину… вводить в ее тело свой член… не коснувшись губами ее губ?

— Как видишь, можно…

— Это больше похоже на насилие… Но я читала, что даже насильники, возбуждаясь, ищут губы своей жертвы… Возможно, по инерции… Они тоже были прежде нормальными людьми.

— Ты хочешь со мной поссориться?

— Я слишком устала за рулем, чтоб еще и ссориться. Просто я чувствую, что начинаю тебя ненавидеть.

В зеркале я увидела, как он вскинул брови, сделал удивленную гримасу губами.

— За что? Какое зло я тебе сделал?

— В том-то и дело. Ты не способен даже на зло. Ты мертв. В тебе нет ни капли человеческого тепла.

Он устало закрыл глаза. Не рассердился, не вспылил. Не среагировал.

— Может быть, тебе не нравятся мои губы? — раздражаясь, спросила я. — Или у меня не в порядке зубы?

— У тебя прекрасные зубы. На зависть. Это у меня половины недостает во рту, а те, что остались, держатся на честном слове.

— Поэтому? — поднялась я на локте. — Ты стесняешься целоваться?

— И поэтому тоже, — с закрытыми глазами ответил он.

— А еще почему? — не отставала я, склонившись над ним.

— Меня от рождения не приучили к поцелуям. Он открыл глаза.

— Я долго, пока не стал взрослым, не знал, что такое поцелуй. А когда узнал, не смог перестроить себя, воспринимать поцелуй как проявление чувства или… на худой конец, элементарного человеческого тепла. Для меня поцелуй остался пустым звуком. Обменом слюнями.

— Мама тебя не целовала? — я села на подушку, подобрав колени к подбородку.

— Нет… — сказал он. — По крайней мере, моя память не засекла ни одного подобного случая.

И вздохнув, он усмехнулся какой-то еле заметной, как ползучая змея, неприятной усмешкой.

— Есть законы природы, которые не обойдешь и не перепрыгнешь. Например, закон земного притяжения. Или закон Архимеда. Тело, погруженное в воду, вытесняет столько же воды, сколько весит погруженное тело. И ничего не поделаешь. Так было при Архимеде, так есть и сейчас, при водородной бомбе. Так будет вечно… Если Земля сохранится как планета и не рассыплется в порошок.

Так вот. Есть еще такой закон. Человек возвращает миру столько же тепла, сколько он получил от него. Если в детстве его не зарядили достаточной порцией тепла, чего ждать от такого человека?

И он посмотрел на меня уже без усмешки. Печально и беспомощно.

— У тебя было тяжелое детство?



— А у тебя?

— У меня не было детства. Нормального детства, — сказала я.

— У меня тоже, — сказал он и улыбнулся. — Видишь, вот и первое совпадение. Нашли что-то общее. Мы же совершенно не знаем друг друга. Давай познакомимся. Меня зовут Олег.

— А меня — Майра. — Я протянула ему руку, и у меня защипало в носу, когда он пожал ее. Его ладонь была теплая, добрая и совсем не чужая. Мне остро захотелось что-то сделать для него, приласкать. Именно сейчас. В эту минуту. Я поправила подушку под его головой, как это делает заботливая сиделка лежачему больному. И он понял мой порыв, оценил его. Улыбкой. Благодарной и совсем не такой, какую я привыкла видеть у него.

— Начнем с тебя, — сказал он, потершись бородатой щекой о мою руку. — Что трудного было в твоем детстве? Ты голодала?

— Нет.

— Тебя били родители?

— Нет.

— Что же?

— Как тебе объяснить? Меня не хотели. У них были две дочери, и больше мать не собиралась рожать. Но… не все предусмотришь. Аборт сделать не успела. Или врачи запретили по здоровью. Я ее понимаю, ей хотелось пожить для себя. Она же привлекательна и сексапильна. До сих пор мужчины делают стойку, увидев ее. Мое появление на свет нарушило все ее планы. Меня невзлюбили еще до того, как я издала первый писк.

А у отца пробилась седина, когда он узнал, что родилась третья дочь. Все! Сына уже никогда не будет. А какой еврейский отец не мечтает иметь сына, в чьи надежные руки передаст он свое дело, на которое ухлопал всю жизнь.

Меня спихнули на руки черной няньке. И когда я стала кое-что понимать, нянька Ширли, жалеючи меня, говорила, что я в своей семье, как неф в Америке.

Первым актом дискриминации было лишение материнской груди. Мои сестры почти до года лакали грудное молоко. Меня до маминой груди не допустили. Как же! Это варварство! Это средневековье! Моя мама прозрела на мне. Молодая женщина губит свою фигуру, кормя грудью ребенка. Меня даже не подпустили к груди. Нянька Ширли вскормила из бутылочки.

— Стой, — обнял меня за шею Олег. — Кошмарное совпадение. Я тоже не знал материнской груди, хотя был первым ребенком и последним. У матери не было молока из-за голода, и я сосал из тряпочки жеваный хлеб из жалкого пайка, который получал отец.

— Ты вырос совсем без молока?

— Если б только это, еще полбеды, — горько усмехнулся Олег — Я не получил другого. Тепла.

— Тоже был нежеланным ребенком?

— Думаю, что нет. Но я родился в годы массовой шизофрении в России. После революции растоптали старую мораль и создавали новую, коммунистическую, рассчитанную не на людей, а на роботов. Как сейчас в Китае. Поцелуи и ласки презрительно называли «телячьими нежностями», считая пережитком буржуазного прошлого. Любовные страсти, ревность, кокетство, красивую одежду, косметику отвергали как нелепости, атавизм. Создавался новый человек. И мои родители, фанатичные коммунисты, из кожи вон лезли, чтобы шагать в ногу со временем и — упаси Боже! — не проявлять человеческих слабостей.

Я не помню, чтоб мать усадила меня к себе на колени, погладила по головке. Спросила: ну, как ты, сыночек? На что жалуешься?

Он говорил об этом с наигранной усмешкой. А я взвинтилась, у меня пылало лицо.

В телевизоре рекламировали пищу для кошек, и кошки жевали на экране, беззвучно чавкая и хищно скалясь.

Нас прорвало обоих, как маленьких детей, дорвавшихся до сочувственных ушей, и мы без пауз, взахлеб жаловались друг другу, сидя голыми в постели, привалившись спинами к подушкам, глядя в телевизор и не видя изображения.

— А меня…

— А меня…

— А меня, — вдруг вспомнила я, — в три года обидели так, что я уже тогда хотела умереть, покончить с собой. Представь себе. Я совершила страшный грех — уписалась в своей кроватке, куда меня днем уложили спать. Подобного со мной давно не случалось. И вдруг — ну что будешь делать? Проснулась в луже. У нас, как на грех, были гости, и мои две старшие сестрицы выволокли мокрый матрасик и с необъяснимым наслаждением стали демонстрировать его всем. Я, в мокрой рубашечке, босая, стояла посередине комнаты, куда меня притащили за руку сестры, и корчилась от унижения и обиды.

Гости смеялись. Я помню темные пломбы в их разинутых пастях и куски непрожеванной курицы в глотках. Я смотрела на маму, я искала папин взгляд. Ну они-то должны меня защитить. Немедленно выгнать гостей из дома, а сестер поставить в угол.

Мама и папа смеялись с гостями, и мама даже пожаловалась им, как ее Бог наказал младшей дочерью.

Я решила умереть. Убежала, наполнила раковину умывальника до краев водой, взобралась на стул и окунула лицо до ушей в воду. Я хотела утопиться и, возможно, сделала бы так — характер у меня уже тогда был упрямый, но стул покачнулся подо мной, и я свалилась на пол, больно ударившись головой, и громко и горько зарыдала. Потом у меня целый месяц была высокая температура и даже бред, но кроме черной няньки Ширли я никого к себе не подпускала и даже отказалась отвечать доктору, потому что он был одним из гостей на том злополучном обеде, видел мой позор и унижение и смеялся со всеми.