Страница 53 из 56
Веером пали на небо золотые снопы. Обрумянилось облачко. Дали высветились. Лес смолк. Все как бы набрало воздуху в полную меру и затаило дыхание. И вот за горой будто открыли заслонку, и ослепительно брызнуло из зева невидимой печи. Лес выдохнул.
Над еланью кружил молодой канюк, млея в волнах упругого утреннего воздуха. Восходящий поток заносил птицу все выше и выше. Кольцо горных вершин расступалось, открывались новые виды. Он спокойно наблюдал за галдежными ватагами дроздов внизу, за молчаливой суетой птичьей мелкоты, за своей тенью на пестрой земле, за вывороченной елью и тремя рябыми птицами возле — тремя зыбкими пятнами. Ничто не задерживало внимания. Он был молод, сыт и доволен собой.
Старую ель повалило в месяц Красных Рябин, ту ель, под которой Старка вывела глухарят. Там, где были корни, земля высохла и превратилась в пыль. Старка часто полоскалась в пыли, подгребая ее под себя крыльями.
В этот сухой и теплый месяц Отлета Стай она была спокойна. Ее выводок распался. Правда, две копалушки находились еще при ней, но уже более в силу дочерней привязанности. Молодые глухари отмежевались и ночевали отдельно. Вначале они навещали Старку и сестер каждый день и, побыв час-другой вместе, улетали. Потом появлялись реже, и вот она их не видела другую неделю. Они все меньше и меньше при встречах узнавали друг друга — родственная связь слабла.
Молодые глухари держались вместе. На исходе Желтых Лиственниц, как водилось, они должны были слететься с другими и пробыть вместе до Первых Капель.
Старка склюнула несколько белых камешков и развалилась блаженно на боку, подставляя другой солнцу. Две молодые копалушки копошились рядом, может, последний день. Еще один выводок, третий по счету, отделился от Старки, а вместе с ним отпали и заботы. Настали недолгие часы расслабленного покоя. Вприщур Старка видела кружение канюка, но он теперь не был страшен.
Жизнь в вывороченной ели еще чуть-чуть теплилась — один корень связывал ее с землей. Но хвоя потеряла свежесть, подморенные шишки лущили клесты, по стволу шмыгали поползни, обирая козявок. На сучьях висели клочьями белые мхи. В паутине запутались листья, да крупные капли отягощали ее, ослепительно искрясь на солнце. До слуха долетел успокаивающий говор ручья. Редко что нарушало тишину леса, кроме гроз, а к ним, как и к тишине, Старка привыкла.
Потому, когда раздался невдалеке выстрел, она не очень встревожилась, приняв его за раскат грома. Насторожило ее то, что канюк вверху встрепенулся и полетел прочь. Почти тотчас резкий отрывистый звук повторился. Она поднялась и забеспокоилась.
Ее глухарята находились где-то неподалеку. Они подросли настолько, что неопытный глаз не отличил бы их от взрослых. Только чуть короче хвосты, синее дудки маховых перьев, меньше борода, не так велики белые пятна на сгибах крыльев да не густо еще зелени на груди. И с дерева они снимались без «тух-тух-тух…» — звука вошедших в пору глухарей.
Вот почему, когда захлопали крылья, она определила, что это был молодой глухарь. Он шел сверху, от релки, то есть с гребня горы, опоясал край елани и неловко ушел вниз, в болотную крепь. Растрепанный вид птицы был так необычен, что Старка не узнала своего Кара-Суера.
Вскоре неподалеку треснул сучок, Старка выглянула из-за корня. Прямо на нее шел Человек. Она поднялась на крыло и потянула вдоль склона, отвлекая внимание для того, чтобы копалушки могли улететь в сосняк под прикрытием елового корневища.
Грохнуло. Тело пронзила боль. Старка накренилась в поворот, раскинула крылья и, уже не шевеля ими, стала уходить со снижением под гору. Еще рвануло, и она опрокинулась на спину, упала в пахнущую мухоморами прогорклую прель. Выхлапывала перья в отчаянной попытке взлететь, но перебитое крыло не давало, и она лишь переворачивалась на месте.
Болото широким кольцом охватило гору со старой лиственницей на вершине, похожей на корабельную мачту с обрывком паруса. По склону спускались сосны, разреженные березняком. И всюду — буйные заросли пырея, затянувшего старую гарь. Сорил семенами дудник, шумел от ветра лабазник, иван-чай с висюльками белой пряжи, опутанный повителью, — делали место труднопроходимым.
У подножья горы — полоса камней, покрытых зеленым бархатистым мхом и брусникой. Полоса окаймлена калинником, роняющим ягоды на корню. За ним — темными колоколами ели — дневное убежище зайцам. Еще далее вниз — кочкарник с мелкорослой сосной и мрачным пихтачом. И, чем дальше в болото, тем тоньше пихтач, клочковатой бахромой свисает с уродливых сучьев лишайник. Внизу мох, обтекающий кочки, сверху мха — тонкая сетка стеблей-нитей и россыпи клюквы. Еще дальше худосочный кустарниковый сор. За ним небольшие разводы чистой воды — гибельные зыби.
В одно из таких окон попал сохатый. Взмутил воду, поднял со дна пузыри и тяжелый дух гнилости. Сохатый хотел тут же вылезть, да раздумал. Вместе с тиной со дна поднялись водоросли, ростки и листья. Он губами прихватывал стебли рогоза и, мотая головой, вытягивал их, хрустел корнями и жмурился. Медленно продвигаясь вперед, оставлял за собой широкий след, разрывал рогом затянутую поверхность, выбирал лучшие стебли с мясистыми кореньями.
Ему нравился перелом осени — благостное время, когда еще достаточно тепла, вдосталь корма и ни зуда комаров тебе, ни гуда слепней, ни нахальной, забивающей глаза и ноздри мошки. Красное время!
Осень, словно добрая бабушка, что села отдохнуть на минуту и любуется теперь с тихой улыбкой на свои дела: все ладно вышло, все получилось в меру.
Вдруг что-то большое мелькнуло сбоку и вмялось в мох с тугим звуком. Сохатый махом выскочил из полыньи, оставив на воде пузыри. В грязи, в тине, с вехотками водорослей на рогах, он замер, напряг мускулы и раздул ноздри. Но вот тело его обмякло, он мирно опустил голову и потряс ею, словно укоряя: «Ну, брат, нельзя так, надо предупреждать».
В кочках, раскрыв клюв, будто изнемогая от жары, тяжело дышал глухарь, насторожив черный глаз на сохатого. Основание хвоста пронзительно саднило, подхвостье намокло от крови, в глазах застыло недоумение: что случилось? Ему помнилась первая встреча с Человеком, тепло ладони, мягкий охват пальцами, улыбка. Свежа была и другая встреча, когда Человек ушел, не оглядываясь, осторожной походкой. Он думал, так будет всегда. И, когда два его брата, один за другим, снялись, он еще медлил, еще сидел в густой траве. Прогрохотало. Он поднялся и заметил, как Человек что-то поднял. Опять грохнуло, обожгло, посыпались перья. Обезумев от боли, он кинулся к болоту. Неуклюже тянул над землей, правил к горке, где бы мог укрыться в лапчатом ельнике, но боль прижала посреди болота.
Неподвижный глухарь сверху походил на пихтовый обломок, обросший лишайником.
Сохатый выбрался из бучила, отряхнулся и ушел к горе, подремать в тени.
Тело глухаря набрякло болью, в голове стучало, в глазах колебалось горячее марево. В горле пересохло, но он не пошевелился, лишь под вечер проглотил несколько клюквин. Из-за болота, с той стороны, откуда прилетел, учащались хлопки. Высоко над головой отмахал тетерев, должно быть, выжитый из родимого места выстрелами. Надоедливо трещала камышовка. Пара куликов-плавунчиков что-то искала в жиже, взмученной сохатым, и перекликалась резким писком.
Но вот навалились сумерки, и все стихло. Нависла немая ночь. Набежал ветер, все вокруг зашелестело, зашуршало, заколыхались тени в неверном лунном свете.
Глухарь нахохлился, стараясь удержать тепло. Оно уходило капля по капле. Ему вспомнились ночи там, на Светлой елани. И Старка. Как хорошо сиделось под ее крыльями!
Мир, теплый и ласковый, пришел к нему на изломе месяца Травы, пугающий и непонятный уходит в начале Желтых Лиственниц.
Под боком оказался сук. Матово светились на нем нити белого мха. Глухарь клюнул его раз, другой и стал жадно рвать сухие пряди, пока не очистил сук. Кровь перестала капать. Боль стушевалась, и его охватил сон.