Страница 77 из 82
— Подумаешь, достижение — посеял, а она выросла...
— Ишь ты! — обиделся Самусевич. — Это коровку покормил да подоил, вот тебе и все... А тут при-ро-да! К ней подход нужен, с ней воевать приходится... Я ее, черта, и пересевал, и суперфосфатом кормил, сам даже на коленках ползал, каждую травинку собственными пальцами вычесывал... Посеял и растет, на-ка, возьми!
— Вот если бы ты раньше каждую рюмку так выпалывал, как сорняки, давно бы дела пошли, — напомнила Агата.
— Ты опять за свое! — насупился Самусевич. — Сын у тебя обходительный человек, а ты бодливая... И что женщина понимает в водке? Ее все пьют, все через нее проходят, только одни успевают быстро проскочить, без шума, а другие, которым не везет, задерживаются на время... Тут все с умом надо разбирать.
— Ладно, — засмеялась Агата, — это ты сам разбирай, может, еще книжечку напишешь, поделишься опытом с молодежью. А что хорошо, то хорошо! Только давай проверим — отнесем коровам.
Самусевич, дрожавший за каждый стебель, поколебался, но в конце концов согласился:
— Попомни мое слово, сожрут без выпивки...
Как это ни странно, Самусевич испытывал удовольствие оттого, что помирился с Агатой. Долго длилась их скрытая война, и немало горьких и злых слов сказано ими открыто и за глаза. Теперь Самусевич был рад: Агата, и притом первая, признала его заслуги. Что касается Агаты, то ее особенно умилила зеленая стена кукурузы. Ведь прежде в Долгом всегда ощущалась острая нехватка кормов и немало весной раскрывалось соломенных крыш, чтобы не дать погибнуть скотине...
Кузьма Шавойка, явившись на станцию, сообщил Никифоровичу:
— Проходил мимо фермы, а там Агата телят кукурузой потчует... Если Самусевич узнает — побить не побьет, а крику на все село будет...
— Да он посмирнел вроде...
— Кто его знает... Он же на выставку метит, а ему урожайность снижают!
— Ладно, — сказал Никифорович, — там без нас разберутся, а мы давай свое дело кончать... Скоро, сынок, я в Ленинград подамся, внукам сказки рассказывать, а тебе, может, дежурить тут придется... Важное это дело, Кузьма... Вот повернешь ты одну ручку — в Эглайне свет зажжется, люди подумают: гляди, Кузьма Шавойка нам свой привет посылает! Повернешь другую — в «Пергале» Мешкялис скажет: ишь ты, точно действует Кузьма, словно в Литовской дивизии... Про Долгое и говорить не приходится, тут девчата вздохами изойдут...
Кузьма не знал, шутит дед или вправду говорит все это, и смущенно проговорил:
— Я, дед Янка, понимаю все это. Только боязно — сумею ли я со всем этим справиться?
— Я тоже университета не кончал, а вот могу кое-что... Книжки почитывай, глаза раскрытыми держи да помни: человек тогда человеком становится, когда у него дело из рук не валится...
Со двора донесся шум.
Кузьма вышел и вскоре вернулся.
— Марфочка ребятишек своих привела, цветы сажать собираются...
— Ага, выполнение международных договоров! — усмехнулся Никифорович. — Ну хорошо...
Через некоторое время вышел покурить на воздух и сам старик. Он смотрел на мальчиков и девочек, которые копались в земле, смеялись, щебетали, и, словно сквозь туман, видел далекие дни своего детства... Нет, не так одевались, не так выглядели, не так вели себя дети. Вспоминает он своего отца, который с мешочком за спиной приходил сюда на мельницу смолоть немного хлеба, — ему нечего было везти на телеге, да и не на ком было везти. Вместе с отцом прибегал сюда и он, в рваных и грязных холщовых штанишках, с потрескавшимися черными ногами, прибегал и стоял в стороне, обгрызая ногти. И никому на свете он был не нужен. Разве что богатому соседу, чтобы пасти гусей... Затем мысли его перенеслись в Ленинград, к внукам. Есть там одна такая же щебетуха, как Марфочка. Однажды, гуляя у памятника Ильичу, она спросила: «Куда это Ленин рукой показывает?» — «А вперед, чтобы идти и идти», — ответил он тогда. Вот и сюда дотянулась эта рука...
— Дедушка, хорошо мы посадили? — подбежала к нему Марфочка.
— Хорошо посадили, — похвалил он. — Вот взойдут, расцветут, и все увидят, как хорошо!..
Оставив Кузьму на станции, Никифорович направился к Яну Лайзану попросить его поскорее покрасить перила на лестнице при входе. Ян Лайзан распоряжался сейчас на стройке Дома агрикультуры. Встретившись с мужчинами, работающими на стройке, Никифорович поздоровался и, закурив, присел на бревна рядом с Яном Лайзаном. Вскоре подошел и Якуб Гаманек. Разговаривали бы, по-видимому, еще долго, если бы их внимание не привлекли два человека, идущие по дороге из «Пергале». У одного из них в руках было ружье, он словно вел арестованного.
— Кто бы это мог быть? — всматривался Гаманек. — Форма вроде не милицейская...
Юозас Мешкялис, славившийся острым зрением, всмотрелся и ахнул от удивления:
— Чудеса творятся на белом свете... Это же наш Пашкевичус Паречкуса ведет!
— Потише!.. — успокаивал его Захар Рудак. — Это, брат, номер, елки зеленые! А ну, покликать Анежку, ей будет интересно посмотреть на отца... А потом садись на коня и скачи к участковому! — приказал он Миколе Хатенчику, и тот кинулся к бараку. — Интересно, Юозас, где он этого бандита подхватил? — размышлял Захар Рудак.
Юозас лишь развел руками.
Необычная пара приближалась. Исхудалый Паречкус, весь заросший щетиной, с завязанными за спиной руками, неохотно плелся впереди, опасливо поглядывая на двустволку, которую держал Пашкевичус. А Пашкевичус не спускал глаз с Пранаса, шел не поворачивая головы, словно на учении. Пока эта удивительная процессия поднялась на площадку, Хатенчик привел Анежку и Алеся.
— Ай-яй! — вскрикнула Анежка, узнав своего отца и Паречкуса.
Алесь сжал ее руку, стараясь успокоить.
А Пашкевичус, подведя Паречкуса, скомандовал:
— Стой, гад! — И обратился к людям: — Вот, доставил я вам ката... Знали бы вы, что он намеревался…
Паречкус не смотрел на людей, стоял опустив глаза.
— Садись, дядька Пашкевичус, и рассказывай, — пригласил Рудак и сам первый опустился на бревна.
— Садись, катюга! — скомандовал Пашкевичус Пранасу и показал на пень, который стоял в нескольких шагах от того места, где сидели все.— Так если бы вы знали, что он надумал!..
— Говори, говори... Все по порядку! — торопил его Якуб Гаманек.
И Пашкевичус чисто по-крестьянски, со всеми подробностями, начал рассказывать:
— Видите ли, соседи, как дело было... Вчера мы с женой легли спать, как обычно, когда стемнело. Спим себе, как говорится, да спим, сны видим... Оно известно, если ничего не украл да не взял, так какие там заботы? Ну, спим... Правда, около полуночи я проснулся. Куда он, тот сон, полезет, если с вечера лег? А еще глубокая ночь, петух и тот не кукарекал. Лежу себе, думаю о том о сем. А тишина кругом, тишина, только дергач на лугу часом отзовется... Ну, лежу себе, думаю, вдруг слышу, будто кто к дверям прошлепал. Насторожился я... Опять шуршит кто-то возле сеней, а у меня и сердце заколотилось — кому же это, думаю, понадобился я в такую пору? Я быстренько слез с постели да к окошку, а оттуда в меня эта рыжая морда тычется, — показал Пашкевичус на Паречкуса.
Анежка посматривала то на отца, который так обстоятельно все рассказывал, то на Паречкуса, который, казалось, ничего не слышал, а вперил свои как бы невидящие глаза в край леса. За отца Анежка радовалась. Наконец он распознал, кто такой Паречкус! Но и волновалась немножко — а что скажут люди? Все-таки человек этот жил в их семье. А она еще хотела подавать заявление в комсомол... Беспокойство ее немного улеглось, когда она взглянула на Алеся, — он с явным уважением смотрел на ее отца.
— Так, значит, — продолжал Пашкевичус, — тычется мне навстречу эта рыжая морда и шепчет: «Пусти, Петрас... Отопри хату, Петрас...» Ну что ж, думаю, надо отпирать, хоть и опротивел он мне после того, все-таки пущу. Открыл сени, впустил. А он, как вошел, так и повалился на лавку. Старая поднялась, а он вцепился в краюху хлеба, что лежала на столе, жует. Молчим и мы со старой. Только, чувствую я, несет от него псиной, как от того зверя... Ну, думаю, долго не мылся, да, может быть, и жил среди зверья. А когда прикончил он краюху, попросил нас: «Не губите!» — «А что такое?» — словно ничего не зная, спрашиваю я. «Спрячьте до времени...» — «Как же, говорю, спрячу я тебя, если мне отвечать за это придется?» — «Никто и знать не будет», — уверяет он. Ну, думаю, ладно, попробую дознаться, чем ты сегодня дышишь... «А надолго ты сюда?» — распытываю. Старая с удивлением поглядывает на меня, вот-вот спросит о чем, так я ей: «Жарь яичницу!» Поднялась она нехотя, а я за бутылочку в шкафу да окна позанавешивал. Пранас аж расцвел, кинулся целоваться, — и Пашкевичус, сплюнув на землю, вытер рукавом рот. — «Ты мой родной брат, настоящий литовец!» — говорит он мне. Ладно, думаю, поглядим, что дальше. А яичница уже на столе, и по чарке пропустили. Язык у него так развихлялся, как у той собаки хвост. Старая еще больше косится, а он, ничего не замечая, лезет ко мне: «Братка ты мой, Петрас, самый ты мне наироднейший. Когда вернется наша Литва, я тебя начальником на всю волость сделаю... Будешь ты жить как в раю!»