Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 143

Чтобы вселить жизнь в корпоративные структуры, создававшиеся императрицей, их надо было наделить четко определенными правами и привилегиями, пусть даже абстрактными и бессмысленными в отношении государственных крестьян. Ведь именно привилегия, даваемая членством в корпорации, являлась «основным механизмом воздействия короны на различные составные части общества» — если применить к России высказывание, которое первоначально относилось к роли корпораций в конце ancien régime во Франции{375}. Без предоставления привилегии приписка к сословию остается пустым жестом. Призвав или, вернее, заклиная, как духов, установленные законом и наделенные привилегиями корпорации выступить посредником между личностью и государством, или, лучше сказать, создав их для этого, императрица всего лишь следовала хорошо зарекомендовавшему себя европейскому прецеденту, причем в тот момент, когда на континенте ему еще не было никакой альтернативы.

Если привилегии, прошедшие через фильтр сословия, обслуживали потребности государства, они служили и потребностям личности, которую затрагивали. Они обеспечивали этой личности закрепленное законом право на жизнь, на владение собственностью, привилегию заниматься конкретной формой экономической деятельности и все другие привилегии, предписанные статусом. Эти гарантии были просто необходимы для ежедневного существования, но в какой иной форме можно было их получить? Немецкий историк Дитрих Герхард очень обоснованно заметил:

Привилегия выполняет как для личности, так и для корпорации ту функцию, какую в современном мире, после Американской и Французской революций — и только после них, — взяло на себя фундаментальное понятие равенства всех перед законом, или равных гражданских прав, прав человека и гражданина{376}. 

Грамоты императрицы — это именно такой случай, и даже их беглый просмотр показывает, что они были задуманы с тем, чтобы перенести на ее подданных многие из привилегий, которыми традиционно пользовались представители сословий на континенте. Дворянину, например, была предоставлена почти монополия на использование крепостного труда, а также освобождение от унизительных подушного налогообложения и телесных наказаний. Горожанин тоже получил определенные преимущества. Он получил кое-какое городское саморегулирование, почти самоуправление, и почти что монополию на городскую торговлю. Не был забыт и государственный крестьянин, когда дело дошло до раздачи привилегий, во всяком случае на стадии проекта. Ему обещали стабильную привязку к земле, такую, которая, как казалось, исключала возможность его перевода в частную собственность землевладельца. Члены всех трех сословий получили существенные гарантии прав на жизнь и на владение имуществом.

Едва ли надо добавлять, что привилегии, предоставленные сословиям в Европе, с одной стороны, и привилегии, дававшиеся сословиям в России этими тремя Грамотами, с другой, были совершенно не равны по степени их желательности (desirability), даже по представлениям того времени. В раннее Новое время мало кто, если вообще кто-то, предпочел бы сомнительную привилегию своими руками обрабатывать землю привилегии управлять населенным поместьем, в котором трудятся крепостные крестьяне, или привилегии заниматься внешней торговлей. Это бесспорно. Вопросы желательности и даже справедливости тут ни при чем — такова была социальная модель в эпоху, когда Грамоты создавались. Установленная иерархия привилегий и даже обратная ей иерархия обязанностей были типичны для всех европейских обществ. Вопрос состоял скорее в равноценности, а не в равенстве или желательности. Даже в той высшей точке, где Грамота в общих чертах описывала привилегии, не имевшие ни намека на привлекательность, а именно привилегии государственных крестьян, она, как отметил Роджер Бартлетт, предлагала хотя и грубо, но все же равноценные привилегии{377}. Вопросы желательности, справедливости и даже равенства впервые возникнут на политической повестке дня только с Французской революцией. Да, революция была уже на горизонте, но все же она еще не пришла и не изменила расстановку политических сил. Приход ее был непредсказуем, еще менее — предсказан.

Благодаря привилегии, введение которой гарантировало, что государство не будет пытаться нарушить неприкосновенность повседневной жизни законопослушного подданного, мы не ошибемся, если назовем Грамоты существенными компонентами конституции, если использовать этот термин так, как он понимался в эпоху до революций. Это утверждение вполне может показаться читателю спорным, и не без основания. Но читатель должен напомнить себе, что он наверняка придает слову «конституция» смысл, который укоренился относительно недавно, беря свое происхождение от американского опыта второй половины 1780-х и в еще большей степени — от французского, на несколько лет более позднего. В обоих случаях были разработаны конституции, стилистически принадлежавшие новой, модерной эпохе для замены старых моделей управления, которые были дискредитированы и даже сметены с лица земли. Но в России XVIII века было, конечно, не так. Ее конституция не возникла из коллективной воли народа, объединившегося, чтобы попытаться создать новую форму правительства — правительства, ответственного перед народом. «Старый порядок» дискредитирован не был; как ничто другое, блестящие военные победы на протяжении всего века служили укреплению порядка существующего. В силу иных временных рамок и обстоятельств политическое значение, вкладывавшееся в слово «конституция» во времена Екатерины II, в том числе и самой императрицей, было отчетливо домодерным.

Общий источник для понимания этого слова — и того, что было знакомо Екатерине II, и того, что знает современный читатель, — очевиден: основное значение слова «конституция» подразумевало и до сих пор подразумевает всего лишь способ, каким что-то учреждено, организовано или устроено{378}. В политическом словаре предреволюционной Европы это слово выражало принципы, непременные законы и институты, которые обеспечивали упорядоченное управление, будь это монархия, аристократия, республика или их гибрид. Без такого каркаса, как считалось, не может быть защищенности и, следовательно, свободы. Форма правления будет скорее деспотической, если следовать типологии Монтескье. Как раз это широкое значение слова «конституция» имели в виду законодатели политической моды французы, когда говорили о la constitution générale[144], тщательно отличая ее от la constitution particulière[145] — совокупности всех административных законодательных актов страны, рассматривавших конкретные ситуации. Всегда имея отношение только к индивидуумам или небольшим и отдельным группам индивидуумов или корпораций, последнее было ориентировано на уникальные обстоятельства и не претендовало на широкое и постоянное политическое значение. Для этого предназначалась la constitution générale, содержавшая скрытое обещание со стороны правителя руководствоваться основными законами и даже подчиняться законам, которые он издал, и использовать институты, которые он учредил для исполнения этих законов.





Императрица никогда не думала о том, чтобы ее la constitution générale возникла по требованию независимых общественных сил: это было бы несовместимо с ее представлением о власти монарха. Она хотела дать конституцию политически пассивному, но благодарному народу. Императрицу не надо было убеждать в том, что она, и только она одна, отвечает за направление действий правительства и в конечном счете за благополучие своих подданных. Это она ясно дала понять в статье 19 своего «Большого Наказа», когда объявила, что «Государь есть источник всякой государственной и гражданской власти». Это отношение (мудро) поддержал Михаил Татищев, переводчик «Наказа» на английский: в своем вступлении он описал правителя как «the Supreme Head, the only Power which, by the constitution of Russia, can yield relief»{379} («верховный глава, единственная власть, которая, согласно конституции России, может приносить утешение»). Однако такая конституция, признававшая за правителем верховную и неделимую власть, требовала, чтобы правитель изъявлял свою волю определенным образом, посредством фундаментальных законов, и был ограничен институтами, которые он учредил для исполнения этих законов{380}. Это императрица признала в статье 21 того же «Наказа», отметив, что фундаментальные законы «суть делающие твердым и неподвижным установление всякого государства». Сегодня, в эпоху, когда явно преобладает народная власть, трудно понять уместность наложения конституционализма на абсолютную монархию. Но это не должно скрывать другой столь же важный момент: противоречивое на первый взгляд сочетание форм в предреволюционной Европе воспринималось как совершенно естественное. Готовность это сочетать и проводила черту между абсолютным монархом и деспотом.

144

конституция вообще (франц.).Примеч. науч. ред.

145

конституции частной (франц.). — Примеч. науч. ред.