Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 184

Итак, Щербатов и Карамзин были скорее людьми столиц, хотя и сохраняли связь с провинцией. Поэтому говорить о связи их идей о правильном устройстве общества с образом мысли других представителей поместного дворянства, в том числе и провинциального, можно лишь отчасти. И все же в произведениях Щербатова и Карамзина, относящихся к миру большой политики, можно проследить, в частности, представления о том, как должно быть устроено идеальное дворянское поместье. Последнее как своего рода микромир, с одной стороны, уподоблялось, а с другой — противополагалось макромиру государства. Поместье как государство в миниатюре могло служить идеальным образцом для последнего, и, наоборот, элементы государственной практики, усвоенные на службе в столицах, могли привноситься в жизнь поместья, делая его своеобразным государством в государстве.

Как я постараюсь показать, образы поместья и представления о «правильном» отношении к нему его владельца существенно различаются у Щербатова и Карамзина. Тем не менее нетрудно заметить и общие черты в изображении обоими мыслителями характера социальных взаимосвязей внутри поместья. Это прежде всего характерное для обоих авторов идеологическое конструирование роли помещика как защитника и покровителя своих крестьян, их руководителя в труде и в повседневной жизни.

Такой патерналистский образ помещика — «отца» своих крестьян — находит параллели в античном представлении о главе «дома». Этот «дом» является не только хозяйственной, но и социальной единицей и включает в себя как членов семьи, так и рабов, которые по своему положению уподобляются детям, неразумным и неполноправным, нуждающимся в руководстве и заботе. «Дом» противопоставляется «полису» как сфере, в которой действуют полноправные граждане. Соответственно, «домостроительство», в котором рабы и домочадцы должны безоговорочно подчиняться отцу семейства, противопоставляется «политике», где каждый гражданин несет.полноту ответственности за свои действия. Таков идеал античной демократии, предполагающий противопоставление свободных греков, граждан своих полисов, подданным восточных деспотов. Для государств восточного типа, с точки зрения античной теории, противопоставления между «домостроительством» и политикой не существует. Подданные деспотических государств, каковы бы ни были их бедность или богатство, а также место в социальной иерархии, являются всего лишь рабами верховного деспота. Имущество, общественный статус и самая жизнь подданных такого государства никак не защищены от произвола верховной власти{818}.

Классицистические увлечения эпохи Просвещения позволяли русским дворянам осмыслять свою социальную роль в рамках античных категорий. Дворянин-помещик, читавший тексты античных греческих и римских авторов (если не в оригинале, то во французском переводе), мог представлять себя в качестве «гражданина отечества», а Россию — как своего рода «республику» дворян, хотя и с монархической формой правления (как демонстрировал пример Польского государства, одно не обязательно противоречило другому). Такое представление могло только укрепляться сознанием того, что в течение всего XVIII столетия монархия была подвержена угрозе дворцовых переворотов, а привилегии дворянства постоянно укреплялись. Конечно, республиканский идеал в его чистом виде был бесконечно далек от российской реальности, в некоторых отношениях больше напоминавшей восточный деспотизм. Однако здесь речь идет не о социальной реальности как таковой, а о мировоззрении определенной части образованного дворянства, которая вдохновлялась республиканскими идеалами и руководствовалась образами, почерпнутыми из античной традиции.

В русле этой традиции дворянин, считавший себя «гражданином» и «сыном отечества», мог полагать, что политической свободой он обладает, в частности, потому, что является материально независимым главой «дома», хозяйство которого основано на труде рабов. Свобода, таким образом, предполагала рабство и была основана на нем. Крепостных часто и называли рабами, хотя положение русских крепостных (речь не идет о дворовых), имевших в своем распоряжении дом, участок земли и рабочий скот, отличалось от положения античных рабов. Конечно, крестьяне не были собственниками земли, другого недвижимого (а частично — и движимого) имущества, они лишь пользовались тем, что помещик предоставлял им и мог по своему желанию отобрать. Однако на практике такие действия были бы разорительными для самого же помещика. Таким образом, крепостное право оказывалось ограничено если не юридически, то практически. Помещик, разумеется, мог действовать иррационально, например обирая своих крестьян ради сиюминутной выгоды, проигрывая их в карты, продавая в рекруты и так далее. Однако это понималось как издержки существующего положения, которое само по себе считалось вполне «нормальным». Поэтому критика русского «рабства», исходившая из уст иностранцев, воспринималась обычно как несправедливая, как следствие недостаточного знакомства с русской действительностью{819}.



Принимая такое отношение к крепостному праву как распространенное явление в русской дворянской среде (были, разумеется, и исключения, например Александр Николаевич Радищев), мы должны тем не менее обращать внимание на оттенки. Было бы неисторичным мерить дворянских мыслителей XVIII и начала XIX столетия одним аршином с защитниками крепостничества в эпоху Великих реформ.

В то же время даже для тех дворян, которые считали необходимым сохранение крепостного права в России, критика «рабства», исходившая от западноевропейцев, не проходила совершенно бесследно. Многие из европейски образованных дворян дорожили репутацией России как «европейской державы», и им вовсе не хотелось выглядеть обитателями «восточной деспотии», «рабами» царя и «рабовладельцами» в «восточном» смысле слова. Русские помещики, отвергая западную критику крепостничества как принципа, оказывались восприимчивы к аргументам, обосновывавшим экономическую неэффективность «рабства».

Западные критики рабства предполагали, что единственным побуждением к труду для раба может быть лишь страх наказания, — следовательно, никакой экономической инициативы от раба ожидать невозможно. Таким образом, рабство служило для этих критиков объяснением экономической отсталости России, низкой производительности ее сельского хозяйства. Дворянские идеологи не могли принять такого объяснения, и некоторые из них, подчеркивая различие между античным рабством и русским крепостничеством, полагали возможным использовать экономическое стимулирование работников для увеличения доходности поместий, — а это предполагало предоставление крестьянам некоторых гарантий, прежде всего в имущественной сфере. Другие же дворяне уповали скорее на традиционные методы принуждения, предполагавшие строгий надзор помещика за всеми сторонами крестьянского труда, желательно личный. Таким образом, в центре возникшей в дворянской среде дискуссии находился вопрос о том, как, не отменяя крепостного права, стимулировать труд непосредственных производителей — крестьян. Спор шел о том, можно ли добиться улучшений лишь путем личного контроля (заменявшегося в те периоды, когда дворянин был занят на службе, подробной хозяйственной перепиской, а также регламентами и инструкциями для управляющих) или же необходимо и возможно использовать собственную материальную заинтересованность крестьян, предоставляя им определенные гарантии того, что плоды их дополнительных усилий не будут попросту экспроприированы помещиком{820}.

Выбор одного из этих двух решений предполагал и разную степень вовлеченности помещика во внутреннюю жизнь его владения. Строгий контроль подразумевал постоянное вмешательство владельца, а лучше всего — переселение в поместье и повседневное участие в его хозяйственной жизни. Другие, косвенные формы контроля, предполагавшие использование материальных стимулов, не требовали таких значительных затрат времени и усилий со стороны владельца и были более совместимы с государственной службой или какими-то другими занятиями (например, литературными, как в случае Карамзина).