Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 184

В допетровское время делегирование уголовной юрисдикции различным приказам, не специализировавшимся на сыске и карательной деятельности, означало вовлечение различных систем патронажа и, следовательно, гибкость в отношении преступлений. В силу смены знаковой системы при Петре на уровне самых тяжких преступлений (в том числе направленных против государя) была проведена некоторая символическая рационализация{1110}:[157] они были переданы в компетенцию специально созданной в 1718 году Тайной канцелярии и частично — Преображенского приказа, основанного раньше. В связи с этим выраженная сословная дискриминация в уголовных делах (например, в том, что касалось применения пытки к дворянам и недворянам{1111}) обрела особое значение. Она вела к дифференциации свидетелей и обвиняемых, представавших теперь перед одними и теми же чиновниками одного и того же учреждения. Отныне «судились» не в разных приказах, как раньше. Нашедшая свое отражение в новой структуре центрального управления концепция государства расширила спектр преследуемых преступлений. Среди них показателен пример преступлений против государева «интереса» (под ним понимался фискальный интерес). Уже первый российский бюджет, составленный в 1679–1680 годах, предвосхищал приоритет новой налоговой системы — финансирование армии, ради которого впоследствии была введена подушная подать. Конец дворянского ополчения привел к слиянию государственных функций в единую систему. Можно предположить, что бюджет содействовал не только концентрации средств, но и складыванию более четкого представления о государственном финансовом «интересе» и наказании в случае нанесения ему ущерба. Отсюда и обвинения в коррупции, выдвинутые против дворян на государственной службе. Здесь, правда, следует заметить, что представление о коррупции в XVIII веке возникло отчасти в результате непривычной финансовой деятельности петровской элиты, притом осуществлявшейся в международном масштабе. В борьбе с ней артикулировались, пожалуй, те же критические аргументы, что звучали в челобитных XVII века, подававшихся против иностранных купцов{1112}.

Наиболее показательным результатом петровской политики в сфере уголовного права стала, однако, не усиленная криминализация тех или иных деяний сама по себе, а, напротив, декриминализация, которую она в конечном счете породила. Уголовное право в период между правлениями Петра I и Екатерины II по существу не изменилось{1113}. Изменилась, однако, практика преследования считавшихся преступными деяний, и это прямо коснулось дворянства — как верхушки, так и более широких его слоев, как в центре, так и в провинции. Наиболее важными представляются здесь три аспекта:

а) благодаря компромиссам с администрацией[158] борьба с коррупцией быстро утеряла свое приоритетное положение; показательно, что институт фискалов был ограничен в полномочиях еще при Петре и отменен вскоре после его смерти;

б) при Петре была ужесточена уголовная ответственность офицеров и солдат за те поражения, которые рассматривались как следствие измены{1114}, однако по мере того как военные успехи стали связывать с наукой ведения войны, трактовка поражения как проявления нелояльности отошла на второй план, а с ней и угроза уголовного преследования военачальников{1115};

в) сыгравшая важную роль в формировании провинциального дворянства екатерининского времени отмена обязательной службы для дворян (1762) означала и отмену санкций за уклонение от службы, прежде воспринимавшееся как уголовное преступление.

Таким образом, угрозы по адресу потенциально нелояльных дворян, обретшие в XVII веке характер уголовного обвинения, а при Петре еще более обострившиеся, постепенно ослабевают. Это имело важные последствия для властной позиции дворянства в провинции. Декриминализация имела место и там, где это касалось провинциального дворянства самым непосредственным образом.

Усадьба. Усадьба, как ее видел «центр» в делах о преступлениях, направленных против монарха, эффектно, хотя и не обязательно эффективно, характеризовалась как часть пространства, на котором осуществлялась законная власть монарха (хотя усадьба и фигурировала в подобных делах сравнительно редко). Это находило свое отражение в наказании помещиков в ходе процессов о «слове и деле» за притязания на не полагавшиеся им атрибуты. Начатые по доносу зависимых людей — холопов, дворовых или крестьян — подобные дела обычно заканчивались ничем[159]. Однако независимо от их результата эти процессы выполняли серьезную символическую функцию, важен был сам их факт. Определение, которое дало Соборное уложение 1649 года преступлениям против царя как особой категории правонарушений, способствовало консолидации образа идеального порядка, выстраивавшегося через отрицание противоправного. Эта консолидация усиливается в рамках петровского государства. В целом центральные власти мало вмешивались во внутреннюю жизнь поместья, однако самодержавие достаточно зорко следило за тем, чтобы дисциплинирование крепостных не происходило по пути присвоения помещиками символики власти монарха{1116}. Вообще, репрезентативность представления дворян о поместье как «регулярном государстве» в миниатюре{1117} требует изучения на более широкой источниковой основе. Во всяком случае, это представление оставалось в петровское и послепетровское время лишь благим пожеланием, самодержавие ему не потворствовало и, наоборот, препятствовало. В том же направлении действовал и подкрепленный санкциями запрет строить домовые церкви, ведь они бы маркировали религиозно автономные пространства{1118}.

Исследования о том, как менялись во второй половине XVIII века взгляды императриц и императоров и их центральной администрации на усадьбу как место, где могут быть артикулированы потенциально наказуемые претензии на символы монаршей власти, еще ждут своих авторов. Пока же можно лишь указать на отдельные случаи, относящиеся к началу XIX века и подтверждающие существенные перемены в этом вопросе в сравнении с Петровской эпохой.

Так, в первые десятилетия XIX века владелец села Мануйловское (Тверская губерния) позволял своим приказчикам и управителям титуловать себя в переписке «величеством»{1119}. Это говорит в пользу того, что представление о поместье как монархии в миниатюре, засвидетельствованное применительно к середине XVIII века, по-прежнему было живо. Однако с течением времени, прошедшего после отмены обязательной службы, оформился новый взгляд на поместье как на родовое гнездо, а если следовать формулировке Джона Рэндольфа — как на «культурную и даже духовную родину для нации, занятой поисками своих корней»{1120}. В этой оптике крепостные были не только подданными помещика, но воплощали собой «народ».



Примечательно, что вышеупомянутый помещик, употребляя в свой адрес титул «величество», не боялся, по всей видимости, навлечь на себя преследование или наказание. Очевидно, в начале XIX века самодержец уже не рассматривал самовольное присвоение символов верховной власти помещиками обоего пола как наказуемое деяние. Более того, именно в это время — в первой половине XIX века — государство обращает внимание, пусть еще и не очень пристальное, на издевательства помещиков и помещиц над крестьянами{1121}.

157

Можно рассматривать продолжение подобных изменений на уровне развития учреждений: символом рационального подхода является специализированное учреждение для преследования преступлений против государя, в результате деятельности которого законодательные различия в категориях преступлений должны отражаться в соответствующей практике. Это, однако, не значит, что петровская система преследования подобных преступлений в целом функционировала согласно рациональным принципам. Например, с 1718 по 1726 год параллельно существовали два учреждения, выполнявших единую задачу, — Тайная канцелярия и Преображенский приказ (см.: Анисимов Е.В. Дыба и кнут. С. 95–137).

158

В частности, ограничению деятельности нелюбимых чиновниками фискалов, а потом и отмене самого института фискалов (см.: Стешенко Л.А. Фискалы и прокуроры в системе государственных органов России первой четверти XVIII в. // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 12. 1966. № 2. С. 51–58).

159

Большинство доносов крестьян и дворовых на своих помещиков были признаны ложными. См. об этом: Rustemeyer A. Dissens und Ehre. S. 177–178. Приведенную в монографии статистику подтверждают наблюдения Ричарда Хелли применительно к XVII веку — см.: Hellie R. Slavery in Russia, 1450–1725. Chicago (Mich.); London, 1982. P. 538–540.