Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 184

Роль экспертов и представлявшегося ими знания достаточно точно отразилась в судебных делах раннего Нового времени{1099}. Но если речь идет о судопроизводстве в рамках «просвещенного абсолютизма», следует задаться вопросом, служило ли экспертное знание властным практикам и являлось ли оно залогом совместимости монархии и Просвещения. Собственно роль знания в жизни общества определяется самим характером знания. Согласно Мишелю Фуко, знание имплицитно наделено властной составляющей, что, в свою очередь, снимает противопоставление знания и власти, на котором так настаивали выдающиеся мыслители эпохи Просвещения{1100}. Знание ориентировано эгалитаристски (например, тело и душа рассматриваются в нем как над сословные категории), но служит опорой как для старых, так и для новых иерархий власти.

В статье речь пойдет главным образом о сфере юстиции как о важнейшем поле реализации власти; о ролях, которые играют здесь администраторы и эксперты; о дискурсивных категориях и формах знаний, которые заложены в основу принятия управленческих решений. Необходимо помнить, что в России эксперты, то есть лица, имеющие профессиональное образование, появляются сравнительно поздно. Соответственно поздно они занимают и свое место в институтах власти (в сравнении с западноевропейскими юристами, игравшими свою роль уже на исходе Средневековья). Скорее всего, для историков роль экспертов в России приобретает значение исследовательской проблемы применительно к эпохе, когда правящая дворянская элита обращается к Просвещению, в основе которого лежало новое отношение к знанию, выдвигавшее его носителей на первый план в важнейшей дискуссии об отношениях между культурой и природой{1101}.

Я исследую влияние подобного рода новых подходов на правоприменение в его посреднической деятельности между центром и провинцией, а значит — в процессах, в которых участвуют администрации обоих уровней. Каким образом в уголовном процессе отражается знание о человеческой природе? Какую роль при этом играют традиционные носители подобного знания (представители духовенства) и лица, воплощающие новое, современное знание (например, врачи)? Оставляя в стороне вопрос о недостаточной гуманности юстиции в эпоху Просвещения, не очень продуктивный в рамках исторического исследования, я обращаюсь к «сценариям власти» (Ричард Уортман), к которым относятся и уголовные процессы.

Дискурс человеческой природы неизменно лежал в основе не только самой концепции преступления, но и отношения к нему.

И здесь прежде всего следует отметить переход от петровской позиции к екатерининской. И непреложная обязанность «извещать» о преступлениях, и дополняющее Соборное уложение уголовное законодательство петровского времени свидетельствуют о намерении серьезно бороться с преступлениями. Однако петровское время не оставило каких бы то ни было опирающихся на идеологию этого царствования идей относительно целей и ожиданий подобной политики. Екатерина II же исходит из того, что преступность — антропологическая константа, неискоренимое зло, которое никогда полностью не будет уничтожено прогрессом{1102}. Этим объясняется некоторая просвещенная снисходительность императрицы к преступнику. Однако более конкретные представления на этот счет обусловлены культурными факторами. Исходя из этого, я исследую оценки и характеристики, которые администраторы «центра» и губернаторы на местах давали обитателям провинции.

Не только исследование антропологических представлений о преступнике и преступности показывает нам положение провинции в логике административного порядка, но и, наоборот, рассматривая изображения провинции, можно открыть полный спектр этих антропологических представлений. Их изучение вписывается в более традиционный, но далеко не исчерпанный вопрос относительно концепции российской государственности начиная с петровских времен. Антропологические представления правящих элит не могут быть рассмотрены в отрыве от различных аспектов этой государственности, в том числе территориальных.

Эффективность государственной власти измеряется степенью «охвата» ее подданных, проникновения в области, удаленные от центра. Разумеется, преступность преследовали на разных уровнях — и при дворе, и на границах империи (то есть в ее «внутреннем центре», и на самой удаленной периферии), а также в частных имениях — в рамках помещичьей юрисдикции. Монаршая юстиция в делах, касавшихся провинции, содействовала централизации задолго до эпохи Просвещения. Можно полагать, что восстановление центральной юрисдикции в Московском государстве после Смуты способствовало криминализации некоторых форм поведения в той же мере, в которой централизация монархии во Франции содействовала криминализации колдовства. В Московском государстве XVII века и в России XVIII века гораздо более важным в сравнении с колдовством было следствие в рамках «слова и дела государева», главным образом касательно «непристойных слов» в адрес царя. В последней трети XVIII века сотрудничество центральных и местных властей в делах подобного рода, все еще остававшихся в считавшейся криминальной сфере, приобрело новое значение. Переплетение юрисдикции и компетенций сформировало особый дискурс, которым пользовалась административная элита в эпоху Просвещения.



Образ провинции в делопроизводстве государственных учреждений и в официальной культуре сформировался в XVI и XVII веках как отражение отношений, сложившихся между монархом и привилегированными слоями провинции. Представления о положении непривилегированных слоев населения в местах, относительно удаленных от центра политической власти, тогда еще не играли никакой роли. В этой области в екатерининское время происходят значительные перемены. Образ провинции меняется по мере того, как к дворянам переходит не только большая власть над их крепостными, но и дискурсивный авторитет по отношению к крестьянам, которые составляли большинство (воспринимавшееся как менее развитое в культурном отношении) подданных монарха.

Развитие дворянской провинции екатерининского времени как места культурной поляризации и как поля применения цивилизаторских концепций, другими словами — структурирование провинции в культурном отношении — было связано с интересующими нас здесь процессами криминализации и декриминализации, выражавшими динамику социального контроля и политической власти. Становящийся особенно заметным в последней трети XVIII века, процесс структурирования провинции на поверку оказывается долгосрочным: запущенный петровскими преобразованиями, он наложился и на следующее столетие.

Источниками для настоящего исследования послужили дела о наиболее важных с точки зрения юстиции преступлениях об оскорблении его/ее Величества. Вопрос об их репрезентативности для юстиции в целом можно рассматривать с разных точек зрения. Такие дела были редки. Как в Западной Европе, так и в России оскорбление Величества считалось преступлением чрезвычайным, находясь одновременно на вершине иерархии преступлений{1103}. Уголовные процессы, посвященные делам подобного рода, зачастую были в ведении центральной администрации и ее представителей в губерниях. Однако сильный административный элемент характерен и для юридической системы[154] Российской империи в целом. Важно, что мы в данном случае имеем дело с преступлениями, в отношении которых вырабатываются новые оценочные категории. В юридической практике по расследованию дел о «бытовых» преступлениях в XVIII веке антропологический подход еще не приобрел самостоятельного значения{1104}. Можно предположить, что дела указывают на тенденцию, впоследствии проявившуюся и по отношению к другим видам преступлений. Источники позволяют также проследить, в каких случаях к этим делам привлекались эксперты. Порожденные традиционным распределением власти между центром и периферией, они указывают на релевантность конструирования преступности как для управления империей в целом, так и для попыток установить «доброе правление» (gute Policey), известное в России XVIII века как «благочиние», в ее отдельно взятых частях.

154

Демонтаж петровских судебных органов при преемниках Петра повел к новому слиянию юстиции и администрации (см.: Schmidt Ch. Sozialkontrolle in Moskau. Justiz, Kriminalitat und Leibeigenschaft, 1649–1785. Stuttgart, 1996. S. 165).