Страница 149 из 153
Ее тело, как и ее воля, больше не принадлежит ей — оно больше не она. Перестало совпадать с ней. Оказалось, что оно с самого начала предназначалось для кого-то еще. Посудина. «Непраздная».
…Потому что это уже когда-то было — она уже видела, как взорвался тоннель. Изнутри видела, такое не покажет ни ультразвук, ни иная аппаратура. Им с Адрианом это показали — нет, это только ей показали, он не видел, — Ты так застонала, я аж испугался — Это и правда было похоже на смерть — нет, даже еще раньше, это ей сразу показали с самого начала, после того первого взгляда на фото, где молодая женщина в форме УПА, втиснутая между двумя мужчинами, как меж жерновами судьбы, которую выбрала себе сама, светилась в объектив своим нездешним материнством: белая вспышка, как от тысячи одновременно взорвавшихся в космосе солнц или одновременно включенных прожекторов из темноты ночи, — и земля взлетает вверх высотным черным валом… И всё, конец. Тоннель засыпан. Никто уже не выберется.
Только стук из-под завала, неразборчивый, неравномерный, годами, десятилетиями: кто-то добивается, кто-то не сдается, рвется к выходу…
Я ошиблась, думает Дарина. Я же все время, все эти полтора года (как, уже целых полтора года? Так это мы так долго вместе?) думала, что Геля позвала меня — на свою смерть. А это была смерть ее ребенка.
Вот что ее мучило.
Только ни полтора, ни год назад, та, тогдашняя Дарина Гощинская — известная журналистка, ведущая программы «Диогенов фонарь», успешная селф-мэйд вумен, снимавшаяся для обложек женских журналов и бывшая статусным предметом домогательств для мужчин, что ездят на служебных «лексусах» с шофером, ничего такого не поняла бы. Для этого нужно было измениться.
Они, мертвые, ей помогли.
…Там, по другую сторону плаца, где горит огонь, понемногу рассеивается тьма — и за спинами трех своих парок она видит Гелю. Видит женщин рода Адриана — тех, кого знает только по семейным фотографиям: маму Стефу (Дарина впервые называет ее так для себя, мысленно, — до сих пор она была «Адина мама»), и бабушку Лину, и прабабушку Володимиру, пани докторшу Довган, и еще каких-то дам — тридцатые, двадцатые, десятые годы, начало прошлого столетия, надвинутые по самые брови шляпки котелком, шелковые ленты, высоко зашнурованные ботинки, — ну да, они же все кем-то приходятся тому, кто в ней, этот кто-то — и их также, их кровь, они имеют на него право — и соединяются в группу вместе с бабой Татьяной и тетей Люсей, словно позируя для общего свадебного фото, как же так, спокойно удивляется Дарина (если можно удивляться спокойно! — но это она уже внутренне как бы прилаживается к ним, к их погожему, всепонимающему спокойствию мертвых победительниц, которые в конце концов всё же выиграли свою войну…), — как же так, почему ей никто не сказал, что все это началось так давно, еще задолго до ее рождения, — что это от тети Гели получила в голодный год тетя Люся тот мешок муки, благодаря которому выжила мама Дарины, что они тогда и познакомились, эти две женщины, которые теперь окончательно породнились, только тетя Люся до самой смерти так никому и не рассказала, пообещала не рассказывать — и не рассказала, молодчина, но откуда я это знаю, откуда у меня такая непоколебимо заговоренная, наговоренная уверенность — или это тоже было в ту ночь, в том сне?.. Геля не выбирала меня — Геля просто пришла ко мне по следам своей муки. По следам той жизни, которую когда-то спасла — взамен той, что была в ней оборвана.
Ну, здравствуй. Ты меня слышишь? Ты хоть догадываешься, там, во мне, скольким людям пришлось поработать — и как! — чтобы вызвать тебя с того конца тоннеля?..
Знаешь, а я тебя видела. Так я теперь думаю. Отчетливо припоминаю, что в том сне был и ребенок — девочка, маленькая, годков, может, двух, с беленькими Гелиными косичками… Улыбалась мне, смеялась, и я говорила Аде, который тоже был при этом: у меня будет девочка… Почему ты смеялась — была мне рада? Беленькая девочка — в Довганов, их порода. Адя статью тоже больше в Довганов, чем в Ватаманюков, только что не светловолосый… Мне сон был, — баба Татьяна, как жаль, что вас уже нет, — а тогда, тридцать лет назад, я была слишком мала, чтобы сидеть со взрослыми женщинами у печки, подбрасывая поленца в огонь, — может, мама запомнила, какой это вам сон был перед ее рождением, такой ли, как и мне?.. У вас еще было два мальчика («хлопца», говорили вы, бабушка Татьяна, — по-народному, без уменьшительных суффиксов) — трехлетний Федько, на год младше тети Люси, и второй, побывший на свете всего несколько часов, не дожив до собственного имени, — обоих не стало в тридцать третьем, моих несостоявшихся дядей, земля им пухом… А девочки («девки», по-вашему, баба Татьяна) — те, не в пример, живучее — «живчее», как говорили вы, баба Татьяна, теперь уже так не говорят…
Ну, здравствуй.
Дарина откладывает тест (черточки стали свекольного цвета, но не исчезли!) и трогает свою ногу: ледяная. А она и не почувствовала, как замерзла. Ее охватывает новая, незнакомая раньше тревога за свое тело — за словно впервые открывшуюся ей в полной мере хрупкость этой посудинки, которую так легко повредить, — и она начинает энергично растирать задубевшие ноги: пойти надеть теплые носки или лучше залезть под горячий душ? А не повредит ли ей теперь горячий душ — и насколько, собственно, он может быть горячим?.. Батюшки, сколько внезапно появляется вопросов на ровном месте, где перед тем ни о чем таком не думалось, — словно впервые в чужой стране, в которой не узнаешь ничего, кроме «Макдональдсов»: она же ничего-ничегошеньки не знает, нужно немедленно что-то хоть почитать, хоть в интернете порыться, прежде чем идти к врачу, а, кстати, куда это нужно идти? Вот и этого она ведь тоже не знает — нужно будет у девчонок поспрашивать…
В тот же день, пополудни, когда Дарина еще висит в интернете (у нее появилась идея новой колонки для женского журнала — почему в нашей культуре непопулярна тема беременности?), звонит мобильный.
— Привет, дорогуша.
Антоша, ее бывший оператор. Голос из прошлой жизни, укол уже не боли, а той тихой грусти, которой рано или поздно затягивается боль всякой утраты: а хорошая все же была жизнь…
— Привет, Антоша. Рада тебя слышать.
— Врешь, наверное. Какая тебе радость слышать такого старого хрыча. Юрко вон, говорит, видел тебя недавно на бульваре Давыдова с таким парубком, что до сих пор не может успокоиться. Осунулся даже.
Вот же, Киев, большая деревня… На бульваре Давыдова — это, наверное, когда они с Адькой ездили к Руслане осматривать Владины картины? Адвокат Н. У. подъехал уже после, значит, Юрко, по всему, их видел, когда они высаживались из машины, почему же не окликнул?.. Но, тем не менее, ей приятны Антошины слова, приятно, что их видели с Адькой и перемывают ей на студии косточки — она любила эту бурсацко-легкомысленную, вечно-кипящую, как на малом огне, атмосферу студийных сплетен, шуток, флиртов, «капустников», вечеринок, к которым готовятся неделями, а потом еще месяц обсмактывают, кто с кем пришел… Дети, мелькает у нее. Взрослые, порой даже пожилые уже дети, которым поручено всерьез играть в виртуальный мир.
— Не ревнуй, Антошкин, — говорит она, с удивлением узнавая в собственном голосе материнские интонации. — Я все равно тебя люблю.
— Хорошо, считай, что я тебе поверил. Что поделываешь?
— Да так… Разное. Бежала через мосток, ухватила кленовый листок…
— И как она, такая жизнь?
— Все еще лучше, чем в среднем по стране. А у вас что слышно?
— Хорошо тебе… А у нас в квартире газ. Прорвало…
— Что, сильно вытекает?
— Не то слово, мать. Блевать — не переблевать. Цензура уже, как при Совке, была. Я себя опять тем же самым гандоном почувствовал, даже помолодел на двадцать лет…
— Ты еще не старый, Антоша, — говорит она, поняв, что он звонит пожаловаться. — Не хорони себя раньше времени, — (Все же придется закрыть компьютер, с сожалением решает она, — но эту закладку на сайт для будущих мам она сохранит…)