Страница 148 из 153
Сон? У нее не было снов. Никаких таких снов не было — кроме того, Адрианового последнего, в котором они были вместе, всю ночь в одном кинотеатре, вырываясь временами — как из тьмы на перекур — на свет ночника, она запомнила склоненную над ночным столиком голову Адриана, заросший затылок с несколькими подсвеченными взъерошенными вихрами, когда он записывал со сна, и при этом воспоминании глаза ее туманятся слезами нежности, и она бессознательно раздвигает колени, как виолончелистка, и трогает себя там, где уплотнившаяся борозда приняла упавшее зернышко: это Адино, это от него. Его.
Тогда это и случилось. Сейчас ей кажется, словно она это знала с самого начала. В ту самую ночь и случилось. Ох, эта ночь!.. В зеркале над умывальником Дарина видит свои полуоткрытые в непроизвольной завороженной улыбке губы. Как в таком коротком отрезке времени может уместиться такой огром жизни?! Спрессованные годы, как электроны в атомном ядре, это что-то из ядерной физики, Адя ей объяснял… Люби меня. Все время меня люби — и так, вместе, неразделимо сродненные, сросшиеся воедино, мы входим в один тоннель, в один кинотеатр, и выходим из него вместе, щурясь от света, перепутав, где чьи руки и ноги, а перед этим ты снова был во мне, спящей, толчок за толчком, крутится пленка, не покидай меня, мокро, сыро, плодородно, под нами тает снег, подплывает земля, мы лежим в луже слез, на голой поверхности печальной планеты, где все когда-то пошло не так, и нужно все начинать сначала, инфузории, амебы, первый мужчина и первая женщина, снова открывать новое летосчисление, ты видела? — да — они все погибли, мы опять возвращаемся туда, где нам прокручивают тот же фильм, пленка рвется белыми вспышками в едином мозге, сросшемся из двух, автоматная очередь сквозь меня навылет, огненные пули взрываются во мне канонадой, сколько так раз за ночь — семь? Восемь?.. Это он считал, смеялся утром, что тоже сбился со счета, а она запомнила все сплошным потоком — одной клокочущей, раскаленной, как вулканическая лава, рекой, что плыла и плыла, неся ее на себе… Сколько жизни им было отмерено за одну ночь!.. Брачную ночь. Брачную, вот это она и была — ночь их бракосочетания. Их венчания — под колокола чужой смерти.
Семья. Всё.
Они нас поженили, думает Дарина, впервые полным предложением проговаривает себе эту мысль которая до сих пор шевелилась в ней полудогадкой, боясь стать словами, — те, что погибли тогда в бункере, нас поженили. Они знали.
От плитки на полу в ванной тянет холодом, и она, не глядя, натягивает на колени ночнушку.
Не имеет смысла теперь, как всегда в минуты неотвратимого «случилось», метаться мыслями, на все лады лихорадочно тасуя в памяти предыдущие обстоятельства, елозить ими туда-сюда, словно намереваясь выдернуть сумку, защемленную дверью вагона метро: как, почему, да не может быть, да как же это могло случиться, ведь она же честно глотает те дорогие, как черт, таблетки, да и по календарю вроде еще рано было?.. То, что происходило между ними в ту ночь, не вмещалось ни в какие календари. Ни в какие фармакологические расчеты: фирмы падают, фабрики банкротятся. То было сильнее.
И вот теперь оно в ней.
Ну, здравствуй.
Все произошло само собой. Все было сделано за нее — ее воли в том не было. Была — чья-то другая (чья?), а ей остается только покориться. Принять. Исполнить.
Она немного оглушена этим новым ощущением — и одновременно, в глубине души, как-то странно польщена: так, словно в ряду выстроившихся на плацу неразличимо-одинаковых фигур именно на нее указал пальцем верховный главнокомандующий. По ту сторону плаца горит во тьме огонь в печи, и три парки — мама, тетя Люся, баба Татьяна — поворачивают к ней лица с одинаковым на них выражением тем спокойным, всепонимающим и ласковым одновременно, что появляется на женских лицах от знакомства с самым тяжелым и самым важным человеческим трудом на земле, — присматриваются: спит? проснулась? А, проснулась — ну так давай, переходи сюда, к нам…
Сколько их там дальше теряется в темноте — по ту сторону, уже невидимых ее взору? Армия. Невидимая, несчитаная, самая могучая на свете подпольная армия, что молча и упрямо ведет свою войну, через века и поколения, — и не знает поражения.
«Женщины не перестанут рожать». Так записал Адя в ту ночь при свете ночника на пачке от сигарет. Кто-то ему так сказал, во сне. Сказал это запомнить. А они еще удивлялись потом, что это может означать, и к чему бы такие плоские истины в таком предсмертном сне — в военном?..
Ан вот и ответ. У нее в руке.
Армия, да. Второй фронт. Нет, другой фронт — куда сильнее первого…
Две красные (уже начали темнеть) поперечные черточки на тест-полоске — ее мобилизационная повестка.
Все, что она может «от себя», над чем она властна и на что простирается ее собственная воля, — это дезертировать. Такой выход есть всегда, из каждой мобилизации. Движение черной точки из далекого света в конце тоннеля можно остановить, есть способ: можно подорвать тоннель.
Еще год назад она бы, наверное, так и сделала, думает Дарина отстраненно, как будто про кого-то чужого («дистанционно», подсовывает память словцо Адриана, и ее заполняет новая волна нежности в ответ на еще одно доказательство его в ней присутствия…). Еще полгода назад — да нет, меньше, когда это было? — ах да, на дне рождения Ирки Мочернюк, они сидели с девчонками на кухне, Ирка, время от времени закуривая и тут же заполошно («ой, что я делаю!») давя сигарету в пепельнице, размазывая по щекам тушь, рассказывала, как старается забеременеть от своего нового бойфренда и как у нее это не получается, а она безумно, безумно хочет второго ребенка, Игорчик уже большой, и она готова целовать и тискать каждого встречного младенца в колясочке, та самая вековечная женская беседа у костра, где каждая, советуя, вставляет свое «а-вот-у-меня-так-было», и всем остальным слушать интересно: принцип, подхваченный и без копирайта присвоенный Анонимными Алкоголиками, — и вдруг, в какое-то мгновение все дружно напали на Дарину, как стая куриц, заклевывая ее со всех сторон: а ты, подруга, что себе думаешь, ведь тебе тридцать девять уже стукнуло, у нас же после тридцатки всех первородок автоматом в группу риска записывают, ты что, думаешь, что ты в Англии, чего ты ждешь, что значит «не хочу», что значит «боюсь», все боятся, и все рожают, ну и дура! — и она, загнанная в угол, ответила честно и так, неожиданно для себя самой, четко, словно готовый текст надиктовывала звукооператору, — что ей слишком дорого стоило собственное выживание, чтобы она могла решиться взять на себя ответственность за чье-то еще. Она запомнила эти свои слова, потому что после них воцарилась тишина, девчонки замолчали. Не потому замолчали, чувствовала Дарина, что признали ее правоту, а потому, что слова были из другой пьесы. С другого фронта — существование которого они, конечно, признавали, и даже согласны были отдать ему положенную дань уважения, — но на самом деле, про себя, на самом-самом донышке души, всерьез его не воспринимали: они знали вещи поважнее.
Еще год назад — да, возможно. Несколько дней помучилась бы, поколебалась, поплакала — и пошла бы на аборт. Хотя тогда у нее была, между прочим, гарантированная работа с хорошей оплатой и полным пакетом социальных услуг. А теперь она на вольных хлебах. И без особенно сияющих перспектив, скажем себе правду. Как раз впору за голову схватиться: блин, вот только ребенка мне сейчас и не хватало! Когда тут не только с собой — со страной неизвестно что через полгода будет!..
И, каким-то образом, все это почему-то перестало казаться важным. Как реплики из другой пьесы, да.
Важно другое: она не сможет подорвать тоннель. Вот это она знает твердо. Сама эта мысль, отстраненная и чужедальная, из прошлой жизни, теперь вызывает в ней дробь барабанов под кожей и гудение крови в ушах, похожее на автоматные очереди с серией взрывов, — вздрогнув, Дарина смотрит на свою руку: кожа на ней покрылась мурашками. Как странно, что это ее рука. Ее ноги на кафельном полу. Ее бедро (какое большое!), покрытое пеленой ночнушки…