Страница 34 из 48
Валявшиеся на берегу оборванцы указали Лермонтову низкого, беспрерывно шмыгавшего носом армянина. Тот жёсткими и быстрыми глазами в одно мгновенье словно раздел его. Воскликнул так, как будто ему самому не было большего удовольствия:
— Ва, это можно!
Потом долго думал, шевелил губами, что-то прикидывая и соображая про себя.
— Сто рублей. Как хочешь, меньше нэлзя, — выпалил он наконец и засверлил глазами.
— Сто рублей!.. Да ты знаешь!.. Да ты у меня!..
Дальше это оборвалось неистовой непристойной бранью.
Армянин только повёл плечами и сумрачно поглядел в глаза.
— Зачем карантин? С карантина, — он в родительном падеже ставил ударение на последнем слоге, — с карантина и так все лодки смотрят. Зачем не ездишь с казённым, если так кричишь?
— Бзз дэнэг ничэго нэ сдэлаешь. Опасно возить, с карантина все лодки смотреть будут.
Может быть, он ударил бы его — душило бешенство, судорогой сводило руку, — но в этот момент солидный, с ленцой голос отвлёк его внимание.
Они разговаривали тут же на берегу, где сушились сети и валялись на песке загорелые оборванцы. Некоторые из них теперь лениво и без особого любопытства прислушивались к их перебранке. Один — Лермонтову приметилась крутая седина в потных, прилипших ко лбу кудрях и жёсткие, по-солдатски стриженные усы и баки — приподнялся с земли.
— Петрович! В чём тут у вас дело? — окликнул он армянина. — Ехать, что ли, офицеру нужно, а ты в цене упёрся?
Он оглядел Лермонтова, и Лермонтов оглядел его. Глаза, тяжёлые и чёрные, смотрели умно и насмешливо, в колючих жёстких усах застряла улыбка неоспоримого превосходства.
— Вы, сударь, ехать желаете? — обратился он к Лермонтову, чуть дотрагиваясь рукой до фуражки. — На Петровича вы обижаться не извольте: каждому заработать хочется. А вы, как я примечаю, барин горячий, ну, я и подошёл, а то, думаю, никогда они так не столкуются. Вы вот что, сударь, — всё не отводя насмешливого взгляда, весьма учтиво продолжил он, — дайте Петровичу-то какой ни на есть билет, ну хоть бы пятёрку, — с него хватит. А я сам сегодня в крымские порта ухожу. Судно у меня хорошее, мы с вами столкуемся.
Ничего в его лице не изменилось за эти пять минут: и улыбка всё та же, ироническая и неповоротливая, шевелила усы, и глаза, насмешливые и испытующие, смотрели не отрываясь, но было в его голосе такое спокойствие, в словах такая деловитая серьёзность и скупость, весь облик его дышал таким сознанием собственного достоинства и превосходства, что Лермонтов усомнился только на одно мгновение.
— А ты-то сколько возьмёшь за проезд?
— Того, что заплатить не можете, просить не стану, уж мне-то вы поверьте.
И усмехнулся опять. Но сейчас же лицо сделалось серьёзным, он обстоятельно и толково стал объяснять, как и когда удобнее всего перебраться к нему на «дубок», что нужно сделать, чтобы не заметил таможенный досмотр, — словом, всё, что должен был знать и к чему следовало приготовиться его добровольному пассажиру.
Теперь пришла очередь Лермонтову испытующе посмотреть на него.
— Как же ты это так берёшь с собою?! А может, у меня и вовсе ничего нет? Заработать не заработаешь, а себя опасности подвергнешь.
— Себе убытка не сделаю-с, будьте покойны, — не спеша проговорил тот, — А не помочь человеку тоже, как хотите, нельзя. Вижу-с, что ехать вы нужду большую имеете. Ну-с пока что, сударь, до свидания, — вдруг неожиданно прервал он себя. — У меня тут ещё дела кой-какие остались, а вы к вечеру, как только солнышко садиться начнёт, сюда же приходите. Кажись, погоды быть не должно — сегодня ж выйдем.
И он, коснувшись рукой фуражки, не спеша и вразвалку отошёл на прежнее место. Лермонтов только сейчас мог рассмотреть его. Был он высок и плотен, на вид ему не могло быть больше пятидесяти, на обветренной загорелой шее надувались толстые желваки мышц, и руки и плечи говорили о силе необычной и не для такого возраста. Он шёл походкой такой же уверенной и спокойной, как и слова, как будто и ею он презирал кого-то. Но странно — эта походка совсем не походила на раскачивающуюся грузную походку старого моряка. Было в ней что-то едва уловимое, уже стирающееся, почти исчезнувшее, но прямое, широкое и лёгкое. Такой шаг, как болезнь, на всю жизнь прививают гвардейская муштра и парады, в этом шаге не участвуют, живут от него отдельно и спина, и плечи, и грудь, и шея. Не участвовали они и у этого странного владельца рыбачьего «дуба».
«Странно, очень странно, — подумал Лермонтов, смотря ему вслед. — А не утопит, не ограбит?» — мелькнуло тут же тревожное и подозрительное.
Но солнце светило весело, дыхание уже привыкло к тяжёлой влажности, человек, неожиданно предложивший свои услуги, самым своим появлением как бы отстранил неприятность досады и разочарования. Лермонтов ухмыльнулся беззаботно и весело.
«Ехать, ехать, только бы ехать. Не надо ни о чём думать, только бы ехать».
Когда наконец солнце стало бесконечно медленно падать к воде и сразу прохладою сменился зной, он уже был на условленном месте.
Ждать пришлось долго. И солнце уже краем окунулось в море, и с берега уже начинали сползать хмурые и холодные тени, а хозяина «дуба» всё ещё не было. Появился он, как это всегда бывает, когда ждёшь слишком нетерпеливо, совсем не оттуда, откуда ждал его Лермонтов. Пришёл усталый и хмурый.
— Ну, часа через два либо три будем отходить. Можно теперь и на «дуб» перебираться. Вещи у вас какие есть?
— Один чемодан да бурка.
— Чай, на станции оставили? Так я вам мальчика дам: он принесёт.
Мальчик, необычайно угрюмый и неразговорчивый, притащил чемодан и бурку, свалил их в вытянутую носом на песок лодку, сказал кратко:
— Садитесь.
И голой пяткой ловко столкнул лодку с песка. Потом так же ловко и проворно он прыгнул в неё сам, стоя заработал веслом, крутя его, как винт, на корме.
«Дуб» оказался невзрачным, глубоко, чуть ли не по самые борта, сидевшим в воде судёнышком. На голых мачтах висели подвязанные грязные свёртки парусов. От самого носа до половины «дуб» положительно был завален крупными тёмно-зелёными арбузами, его сильно качало, и арбузы кряхтели страдающе и тихо. Лермонтов перепрыгнул через борт, балансируя и останавливаясь каждую минуту, чтобы не упасть, прошёл вслед за хозяином на корму. Здесь, откидывая шаткую дверцу какой-то будки, тот сказал:
— Извините, сударь, почище места у нас не найдётся. Конечно, потом, как будем в море, можно будет выйти на палубу, а пока лучше вам всё же здесь посидеть, чтоб греха какого напрасно не вышло. Досматривать нас уже больше не будут, а всё ж так-то спокойнее.
В неприглядной и тесной рубке сидели ещё двое. Оба недоверчиво покосились на Лермонтова, переглянулись, — очевидно, они только что говорили, — и потом уже не произнесли при нём ни слова.
— Вот здесь, сударь, вам будет удобнее, — говорил хозяин, устраивая в углу лермонтовский чемодан.
— Спасибо, и так хорошо, только б доехать. Как звать-то тебя, хозяин, прикажешь, я и не спросил?
— Люди зовут Михаилом Ивановичем. Ну вам, может, так и неудобно покажется, — зовите Михайлой.
Он услужливо постелил на чемодан бурку, огляделся кругом с таким видом, как будто хотел сказать: «Ну, лучше тут ничего не придумаешь», — и занёс уже было за порог ногу, но Лермонтов его окликнул:
— Ты скажи, Михаил Иванович, когда выйти можно, а то, здесь сидя, задохнёшься.
— Будьте покойны, лишней минутки не продержу-с.
В рубке было жарко и душно. Стоял тяжёлый запах непроветренного человеческого жилья. От качки или от этого запаха начинало мутить. Двое других пассажиров сидели как набрав в рот воды. Иногда в тишине раздавались слабые, похожие на стоны вздохи. Видимо, одному из пассажиров было совсем плохо. Отплытие почувствовалось по лязганью, крикам и шуму на палубе, по отрывистому рывку всего судна, по качке, сразу же ставшей и глубже и плавнее.
«Вытягивают лодкой? Или нет, сразу поставили парус», — подумал Лермонтов.