Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 48



— Вы увлекаетесь: Булгарин ещё не вся литература, — осторожно вставил Данзас.

— Но без Булгарина она не может существовать. Это ещё того гаже. Я не могу, не хочу, Константин Карлович, быть русским литератором, — это унизительно.

— Тогда не пишите ни стихов, ни прозы, замкните поэтические уста и дразните сколько вашей душе угодно стариков комендантов, забавляйте приятелей…

— О, не смейтесь, Константин Карлович! — взволнованно перебил его Лермонтов. — Может, это даже не стоит вашей иронии — так жалко и презренно моё самолюбие, ничтожна гордость. Но что тут делать? Видно, такой уж уродился. А если бы не это самолюбие, если бы не оно — как бы замечательно, как бы по-невозможному хорошо было мне теперь! Увы, до самого последнего времени я даже не знал этого.

— Вам сказали об этом? — серьёзно и тихо спросил Данзас.

— Да, сказали… Но это неважно. Я отравлен, погублен этой проклятой моей гордыней. Да вот вам пример — слушайте, чего ещё больше…

Он вдруг остановился, посмотрел на Данзаса испытующе и недоверчиво. Возбуждение как будто улеглось, дальше он говорил ровно и спокойно.

— Это случилось в Тифлисе, когда я ещё служил в нижегородских драгунах, в первую мою ссылку. Я стоял возле бань с двумя моими приятелями татарами. Вдруг проходит грузинка. Я не вижу её лица, но по движениям, походке догадываюсь, что она сделала мне знак рукой. Мы все трое идём за нею, но в баню не входим, потому что была суббота. Выходя, она опять мне делает знак, я следую за нею, но теперь уже один. И вот без вопросов, без просьб, без одного с моей стороны слова она мне просто говорит «да». Я приближаюсь к ней совсем, беру её за руку, тогда она говорит мне, чтобы я поклялся сделать всё, что она велит. Я обещался. Она приводит меня домой, показывает завёрнутый в какую-то ткань труп. «Надо его вынести, бросить в Куру», я решился, но на мосту мне делается дурно. Меня нашли и отнесли на гауптвахту. На всякий случай я всё-таки догадался снять с мёртвого кинжал как доказательство. Мои татары дознались у Геурга [40], что он делал этот кинжал одному русскому офицеру. Мы разыскали денщика этого офицера, и он рассказал, что его барин долго ходил по соседству к одной старухе, жившей с дочерью, но дочь вышла замуж, а через неделю этот офицер пропал. Это утвердило меня в моём решении. Я не требовал выполнения условия, это меня оскорбляло, я просто пришёл к ней. О, Константин Карлович, уверяю вас, я в жизни не знал другой такой женщины. В ней кипел, — для всех или для меня только? — целый океан страсти. Тогда я решил — для всех. Дальше вы понимаете: прямо от неё я пошёл к коменданту, привёл с собою моих татар, представил кинжал, снятый с убитого. Вот она, моя проклятая гордыня. Ведь это могло быть и иначе?

— Вы это считаете гордостью? — презрительно проронил Данзас.

Лермонтов оживился. Глаза заблистали беспокойным, трепетным блеском.

— Вас это не убеждает? Вот вам другой, но такой же, совершенно такой же пример. Помните, месяц тому назад мы с вами встретили здесь у источника даму. Я подошёл к ней, помните? Это жена Бенкендорфова адъютанта, так, приятная женщина, разумеется, не слишком строга. С ней мой роман был в Кисловодске… Исключительно лишь с целью подразнить, запутать в моей интриге ещё одну даму, в которую я чуть-чуть был влюблён. Ну вот, я повторяю — это очень приятная и даже милая женщина, но я вспомнил, что слышал о ней когда-то в Петербурге. Вы понимаете, любовник у неё царь, муж — жандарм, меня гноят на Кавказе, — словом, судьба давала мне в руки хоть маленький случай отомстить. Но нет, это не было местью. Мне не равняться с царём, но разделался я с ней по-царски. В неё был влюблён один плюгавый юнкеришка. Я наговорил ему кучу всякого романтического вздора, он поверил. Словом — роста он был такого же, как и я, шторы у меня в комнате были опущены, как нужно вести себя, я его научил. Кажется, он остался доволен.

Лермонтов смолк, пытливым взором уставился на Данзаса. У того на лице не дрогнул ни один мускул, прямо смотря в глаза, раздельно и твёрдо он сказал:

— Если бы всё это было правдой, вы знаете, я бы не терпел вас у себя в доме. Но ведь это всё ложь. Вы лжёте на себя. Зачем?

С минуту он смотрел на него с мягким и снисходительным укором. Потом сказал:

— Эх, Лермонтов, что сейчас-то свихнуло вас? Кто обидел?

— Не обидели, Константин Карлович, именно не обидели. Ах, если бы обидели, я знал бы что делать! Но нет, я не слышал даже ни одного слова, которое могло бы задеть, оскорбить моё самолюбие. «У меня было два великих любовника (так и сказала: великих), и этим последним я буду больше гордиться, чем гордилась до сих пор де Мюссе»[41]. Это она сказала при расставании, Константин Карлович.

— Кто она-то? Оммер де Гелль?

— Да, — глухо ответил Лермонтов.

— И вы безумствуете из-за того, что она уехала или уезжает? Что, вы не знали до неё женщин? Что, это последняя благосклонность, которою вас подарили? У вас их будет ещё много, больше, чем нужно. Чем только прельстила вас эта вертлявая, чтобы не сказать больше, француженка?

— Это — единственная женщина, которой я мог бы быть предан, по-настоящему предан, — раздельно и тихо выговорил Лермонтов.

Было в его взгляде, в лице что-то такое, что у Данзаса даже нервный живчик сбежал от угла глаз по щеке.

— Это опасно, Михаил Юрьевич, — тихо проговорил он. — Я достаточно хорошо отношусь к вам, чтобы не встревожиться. Поезжайте-ка, милый, обратно в отряд, поезжайте скорее, пока ещё в этом вам не препятствуют. Я боюсь, что здесь с вами может быть хуже.



Лермонтов, казалось, не слушал. Голова бессильно свисала на грудь, пальцы рассеянно теребили выпушку на панталонах.

— Скажите, Константин Карлович, — вдруг оторвался он от своей задумчивости, — что это значит, что это должно значить, когда женщина, душевно многоопытная, достаточно изведавшая любви и не утомившаяся ею, с тоскою и ненавистью отмахивается от своего прошлого?

— Что это значит? — повторил Данзас, удивляясь его ясному и грустному взору. — Думаю, что это бывает только тогда, когда любовь не только наслаждение, но и обязанность, служба.

— Обязанность? Но ведь у ней есть муж, она никогда не нуждалась! Она дама общества! Не профессионалка же, в самом деле, не актриса!

Данзас усмехнулся.

— Вы думаете, только ради хлеба насущного? Женщины могут служить своим полом многому. Кто знает, кому и в каких целях служила им ваша подруга.

— Многому, — тихо, как бы с самим собою, заговорил Лермонтов. — Многому. Кажется, вы мне даёте идею.

— Ну вот и слава Богу, значит, не зря из Кисловодска скакали. Но чего опять-то задумались? Э, бросьте, всё равно это прошло и нужно забыть!

Данзас встал из-за стола, прошёл к буфету, достал бутылку.

— Итак, значит, немедля в отряд? — спросил, разливая вино по рюмкам.

— Да, да, в отряд, — рассеянно, думая, очевидно, о другом, ответил Лермонтов и с грустною улыбкой потянулся чокнуться с Данзасом.

V

В тот же день Лермонтов отбыл из отряда в двухнедельный, разрешённый по «крайней надобности в домашнем устройстве» отпуск.

Трое суток трясла его и мотала почтовая тележка. Он так щедро давал на водку, понуждая к быстрой езде ямщиков, как будто получил ссуду не в сто, а в тысячу рублей.

На четвёртые сутки где-то внизу, много ниже дороги, открылась тёмно-зелёная, взрытая волнами поверхность моря. Небо над нею было таким голубым, что казалось — оно хочет впиться в глаза. Не покидавшие со дня отъезда весёлость и возбуждение сменились мутным и тревожным беспокойством. На последней версте он всё ещё погонял ямщика.

Покачиваясь, чертили небо голыми мачтами стоявшие в гавани суда. На берегу, в сомнительной тени развешанных на кольях рыболовных снастей, сидели и лежали оборванные загорелые люди. Прибой шумел глухо и деловито. На дальних волнах завивались белые гребешки.

40

Знаменитый в 1830 — 1840-х годах тифлисский оружейник.

41

Мюссе Альфред де (1810–1857) — французский поэт и писатель-романтик.