Страница 52 из 95
И вот в солнечное, ласковое августовское утро, когда уже легкий морозец серебрит росистую траву, а воздух становится по-осеннему прозрачным и звонким, часть их пришла.
Странным это вышло, неожиданным: подъехала крестьянская телега, похожая на решето, в ней куча серых тел в истертых военных шинелях, безруких, безногих, с кровавыми повязками на головах, с костылями, с землистыми лицами, с лихорадочным румянцем на острых скулах.
А в деревне не этого ждали, потому что думали: вот теперь скоро получим письмо от ребят -- едем, мол, домой, ждите! Все выйдут встречать их, заготовят вина, закусок, лошадей украсят лентами, сами принарядятся. Вылезут из вагонов бравые солдаты, смеющиеся и довольные...
...Мужики еще до рассвета уехали за снопами; раненых встречали перепуганные женщины и дети. Вместо лихих молодцов-усачей на них смотрели откуда-то издали вялые, потухшие взоры, в которых светились тоска и смертельная усталость; вместо приветливых улыбок рот скашивали болезненные гримасы, и хрипящие разбитые голоса сыпали срамные слова и бессмысленные проклятия вместо приветствий.
Подвода медленно двигалась от одного двора к другому. Тряская дорога разбередила неподжившие раны, больные тихо стонали, стискивая челюсти, мучительно кашляли, выплевывая кровь. Вокруг суетился тщедушный, хлипкий, словно замусленный, мужичонка в сермяжной рубахе распояской, привезший "товар" со станции. Поддергивая на ходу сползавшие портки, он бестолково метался во все стороны, и в глазах его горел ужас.
-- Бабоньки, милые, потише, пожалуйста! -- плаксиво просил он, толкаясь между женщин. -- Полегче как-нибудь, а то обеспокоите! Полегче!..
Прыгал как подстреленный воробей.
Матери и жены брали под руки увечных и вели в избу или в сени, торопливо расстилали постель, бесшумно ступая босыми ногами, а когда в глазах темнело и пол начинал колыхаться, молчаливо и неуклюже взмахивали руками, хватаясь за грудь, и падали на землю.
Уткнувшись по-собачьи в угол, голосили старухи, еще более посеревшие и сжавшиеся, а около пугливо жались дети с полными слез глазами.
V
В начале сентября полевые работы в деревне кончаются, но в этом году затянулись. Все спожинки шел дождь, молотьба то и дело прерывалась, с делами управились только к воздвиженью, нашему храмовому празднику.
Молодежь сидит на завалинках. Парни в расшитых рубахах, сапогах с напуском и вычурных жилетках, девки, как мак, в цветных платьях и шелковых косынках, в ярко начищенных, со скрипом полусапожках.
-- Песни бы пели,-- говорят им.-- Что вы мокрыми курами сидите?
Блеклые желтые листья кружатся по ветру. Улица к празднику чисто выметена. Растрепанные соломенные крыши, плетневые заборы, покосившиеся ворота сараев в пятнах зеленовато-серых лишаев, груды камней, раскрытые скотиной ометы прошлогодней соломы не кажутся такими убогими под ярким солнцем.
От шинка идет Митроха Камзырь, обнявшись с Полюлей; оба пошатываются.
-- Ты, кума, слухай! -- трясет он за рукав ее.-- Ты слухай-ка!
А кума, подперев ладонью щеку, пронзительно воет:
И... эх, развесе-лая наша бисе-эдда,
И... эх, д' где мой батю-э-вушка живет...
-- Митрофан Андреич, развяжи бабе чересседельник-то: хрипит! -- хохочут над ними.
Митроха оборачивается и строго глядит на мужиков. Через минуту бородатое лицо его расплывается в широчайшую улыбку.
-- Ничего, ничего, ребятишки... Пускай ее повеселится, она -- кума мне, камзырь ее в спину! -- Тормошит песенницу: -- Погоди-ка, кума, на минутку; я тебе что-то скажу!.. А ты перестань, эко глотку-то как пялит!..
У ворот своей избы, прислонившись спиною к забору, сидит Прохор Галкин, маньчжурец. Продолговатое лицо его, обросшее колючей щетиной, землисто, щеки втянуты, большее, глубоко посаженные голубые глаза лихорадочно блестят. Темные круги под ними делают их еще больше, блеск -- болезненнее. На сухой, пыльной земле и разбросанных вдоль забора полусгнивших бревнах жмутся солдатки, мужики, старухи, напряженно слушая его.
-- Холод, вьюга, сугробы снега выше колен, а мы без полушубков, без рукавиц...
Голос его хрипл, взмах скрюченных пальцев порывист, дыхание часто, неравномерно, словно его кто держит за горло цепкими руками.
-- ...Под Ялу пошли в дело, а в роте полста больных... их тоже тащат, а куда уж к черту... Ну, конечно, попадали, которых расстреляли... Война, будь она трижды проклята!.. Нам впору было окна бить по кабакам, над китайцами охальничать, а не с тем... С тем туго, да... Он косоглаз, ледащ, а сунься, да... с большими-то буркалами...
Галкин строго глядит в лица слушателей.
-- ...Рубахи истлели, вошь замучила, начальство не знает, что делать, пьянствует, а те -- чистенькие: рушнички, мыльце, корпия, струменты разные... а главное -- человека помнят!.. Солдат-то для их -- сперва человек, вот оно что!.. Загвоздка небольшая, а верная!..
Достав кисет, он неуклюже возится с цыгаркой. Рядом сидевший парень помог свернуть. Маньчжурец, жадно затянувшись, продолжает, печально глядя в землю:
-- Ранили меня в апреле... Видите: руки-ноги свело, это оттого... С месяц лежал без памяти, потом лучше стало... Вот тут-то я и понял, какая это война, а то валандался в крови по горло, не понимал... Помогли, спасибо, и добрые люди посмотреть другими глазами на белый свет... Помогли друзья, но только это напрасно, очень даже не нужно и, можно сказать, вредно, потому что лучше было бы в моем положении овцой круговой издохнуть... А то что же теперь -- табак?..
Щеки его задергало, словно он собирался заплакать, нижняя челюсть выпятилась вперед, лицо еще больше посерело. Изуродованные руки беспомощно упали на колени.
Медленно, с перерывами солдат рассказывал о сражениях, о голоде и нужде в армии, об отношениях начальников, и толпа, охваченная тревогою за близких, которые еще там, где-то далеко, где потоки крови и слез, тихо жалась, молчаливая, пришибленная. Мерещились туманные, холодные поля, по которым взад и вперед снуют пушки, бегают с ружьями люди... Докуда это?..
И, может быть, впервые в головах этих людей земли путано, непривычно, робко закопошились темные, но назойливые мысли о жизненных порядках: их неустройстве и безалаберности.
Галкин говорил о боге и правительстве, о других землях и новых порядках, о правде, которая между нами, по которую мы все еще никак не сыщем, и о каких-то людях, которым эта правда ясна. Истощенное лицо его оживилось, солдат ерзал на месте, взмахивал тонкою, бледною рукой. Забыв о недавнем глумлении его над духовенством, мужики слушали жадно, молитвенно, с тоскою в глазах. Прохор выносил на вольный свет их сокровенные думы, их неуверенные мечты, но не поохаверничать над ними, не посмеяться, а поплакать.
-- Разве ж это жизнь, родные вы люди? Ну-ко, подумайте, а? Ведь это ж в аду, поди, вольготнее!.. Жигун вон натесался, над ним все насмехаются, осуждают... А что человек за всю свою жизнь добра не видел, всю жизнь червем маялся, никто не помнит!.. Выпил полбутылку, а валяется пьяней грязи... Отчего? Жизнь-то его нам известна или нет?.. Мало он горб гнул?
-- А мы мало? -- резко выкрикнул кто-то.
Маньчжурец не слушал.
-- Мало каменьев переворочал?.. Другая лошадь столько не моталась на своем веку!.. Четыре-пять раз в году мужик лежит мертвецки пьян, бьет жену, детей, скверно ругается, а сколько он работает, как день за днем исходит кровью, этого не знают!.. Эх, мать честная, отец праведный!..
Голос Прохора дребезжал, плечи нервно подергивались, он плотно прижимался к стене, время от времени закрывая лицо.
-- Вредно мне говорить много... крови дурной в теле пропасть, разгорячусь -- всего ломит...
Подгулявшая деревня затихла. В соседнем доме с визгом хлопнула дверь, на порог выскочил пьяный шахтер Петя.