Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 95



   Лощиною, из-за кустов, ночь незаметно подкралась к табуну, окутала всех мягким покрывалом, стерла линии, темным колпаком накрыла тлеющий костер; испуганные язычки жидкого пламени тревожно замерцали, торопливо прячась под узорный пепел.

   Приподнявшись так, чтобы нас всех видеть, Вася долго говорил нам о России, о той стране, в которой мы живем, о ее могучей необъятности, о том, что на полдень и на полночь, по всем четырем сторонам, живет столько мужиков, таких же, как и мы, что ходи десять, двадцать, сто лет, всех не пересмотришь, полей не измеряешь, людей не перечтешь, и что за русскими людьми есть разные другие люди -- немцы, а всего их без числа, без края... Потом говорил о том, что земля наша -- малая песчинка в мире и что звезды, которые нам кажутся блестящим бисером на небе, сродницы ее, подруги.

   Я не могу и десятой части передать того, что говорил Васютка в этот необыкновенный и на всю жизнь памятный вечер. Помню только, сначала я не поверил ему, как и большинство улыбающихся товарищей, но потом я прижался к дремавшему карапузу, голова моя закружилась; я забыл, где нахожусь и кого слушаю и кто я в жизни, и каким-то чародейством были для меня слова его. Шальным я убежал в овраг, к ручью, бросился на росистую траву и, не знаю, с горя ли, иль с радости, заплакал так, что во мне перевернулось все нутро, и я потерял сознание...

X

   Настоящая глава -- одно из грустнейших воспоминаний моего отрочества, и события, в ней описываемые, а также и последующие, много способствовали тому, что я, может быть, преждевременно вылупился из отроческой скорлупы.

   Петруша, Вася Пазухин и большинство ребят уехали из ночного еще до солнца. На день в поле остались только дети да те из подростков, у которых не было дома неотложного дела.

   Раннее утро на лугу -- бесконечно красивое время: тогда роса горит и переливается ярчайшими самоцветами, воздух чист и прян, как мед, а хлеба в розовом, колеблющемся, необъятном покрывале.

   Бодрые, обласканные солнышком, мы веселою гурьбою выкупались в бочаге, напекли картошек и, усевшись в круг, завтракали.

   -- Намнемся досыта и в чехарду, -- лукаво щурясь, говорит Алеша Маслов, востроглазый, продувной мальчишка, подталкивая в бок мешковатого Селезня, которому вчера досталось больше всех в "лису".-- Ты как, Семен?

   -- Дыть я, чего ж, я не сробею... Только чтобы озорства не было, -- медленно, будто вытягивая слова из желудка, сопит тот.-- По-божьи согласен, по-чертову согласья нету...

   Слова его внутри бухнут и прилипают к языку; он их отдирает, тужится, мотает головой и, не осилив, сует в рот нечищенную картошку, пачкая подбородок и губы золой.

   -- Поглядыва-ай!.. Поглядыва-ай!..

   Надев на палку картуз, из-за холма, в котором будто бы в старое время хоронили утопленников, нам машет караульщик Пронька, указывая вдаль, на синеющий бугор.

   -- Объездчик едет!.. Привьет во-спу!..

   По пыльной дороге, пока еле видный, мчался верхом человек в красной рубахе.

   Алеша приложил руку к козырьку и, посмотрев, сказал:

   -- Никак в самом деле он... Лошадей надо пересчитать... Ну да, свернул на нашу стежку!..

   Неизвестный человек, объездчик, по предположению Алеши и Проньки, несся во всю прыть, оставляя за собою клубы пыли. Изредка он взмахивал руками, и тогда рубаха его надувалась пузырем.

   Мы встали на ноги.

   Вот ближе, ближе... Лошадь -- гнедой масти, во лбу звездочка.

   -- Пахом ваш! -- закричал Алеша. -- На Красавчике!

   -- Да, Пахом.

   Круто осаживая около нас вспенившегося жеребца, работник гаркнул:



   -- Марш домой!..

   Он бледен, пьян, без шапки, босиком.

   Ни слова не говоря я торопливо схватил оброти.

   -- И ты! -- Пахом ткнул кнутовищем Селезню. -- Марш все домой!..

   -- А что ты нам, хозяин, что ли? -- попробовал защищаться Пронька. -- "Марш все домой!" Нам приказано до вечера стеречь.

   -- Молчать, кутенок дохлый! -- заревел Пахом и хлестнул его кнутом по голове. -- Сказал и -- слушайся!.. Марш без разговоров!..

   -- Я отцу пожалуюсь, -- заплакал Пронька, но тем не менее покорно взял одежду, направляясь к своим лошадям.

   Пахом гарцевал и лаялся, как пес; с удил Красавчика сочилась кровь.

   Дождавшись, когда все сели на лошадей, он гикнул и помчался тою же дорогой, что приехал, бросив:

   -- Езжай рысью, кто отстанет -- лупка!.. Нынче -- пиршество!..

   Перепуганные, а некоторые и в слезах, мы молча подъезжали к Мокрым Выселкам, теряясь в догадках. В поле, несмотря на будни, не было ни одного человека. Кое-где на пашне серели распряженные телеги; в бороздах, свалившись набок или задрав обжи вверх, валялись сохи, опрокинутые бороны; у канавы, между Кукушечьим перелеском и Святым Колодцем, лежал веревочный кошель, набитый сеном, пыльный шарф, возилки, синий -- из рубахи -- мешок с хлебом; в озими телята, а кругом на всем пространстве ни души.

   -- Неладно что-нибудь, -- промолвил Селезень, -- к чему бы этак? На дворе покос, а люди празднуют... Пронь-ка, больно тебя устегнул работник-то?

   -- Нет, погладил! -- еще всхлипывая, отозвался тот. -- Тебя бы этак!..

   -- Что ж, я бит: меня с шести лет в работу впятили... Погодьте, никак колокольчик? Ишь ты, даже много! Свадьба, что ли?

   Действительно, из-за осинника кто-то азартно звенел колокольцами. С еще большим недоумением мы переглянулись, подстегивая лошадей, а когда въехали на улицу, перед изумленными глазами открылась такая картина.

   Пьяный Шавров, одетый в желтую полушелковую рубаху и плисовые шаровары, сидел в тарантасе. Жирно политые лампадным маслом волосы его блестели, расстегнутый ворот рубахи обнажал широкую грудь в рыжей шерсти; померкнувшие оловянные глаза бессмысленно таращились. Рядом с ним, по правую руку, вертелся дьячок-приятель, где-то с ног до головы выделавшийся в навозе; по левую -- работник, Вася Батюшка, чинный и благообразный, в вышитой темно-красной, бордовой рубахе и полосатой, с хозяйского плеча, жилетке, а на козлах, в сарафане, в розовом платке, успевший уже перерядиться, Пахом. В тарантас, пестро украшенный лентами, было запряжено штук двенадцать пьяных баб. У каждой наискось, через плечо подмышку, лямка. Бабы -- молодые, лучшие из Мокрых Выселок. Впереди их, парами, под предводительством того замухрышки, который нам играл с Петрушею на дудках, стояли музыканты, держа наготове балалайки, косы, бубны, старые ведра и заслонки из печей; за ними девки, переряженные парнями, а парни, переряженные девками, лица парней были вымазаны сажей, а на головах высокие соломенные колпаки. Сзади тарантаса, меж полукольца нарядных мужиков и баб, на привязанной к оси корове, сидел счастливо улыбающийся Влас, закутанный в голубое байковое одеяло.

   И над всем этим, как кошмар, стоял неистовый хохот, матерщина, свист и песни. А по задворкам, где на картофельных полосах ходила беспризорная скотина, прятались между пучков соломы перепуганные дети и старухи. С голубого неба радостно светило ласковое солнышко, плыли шапочками облака, на крышах мирно ворковали голуби и щебетали ласточки.

   Сзади меня, забыв о недавнем огорчении, взвизгивая и закрывая ладонями лица, хохотали Пронька и Алеша. Недалеко от них, став на четвереньки, Клим Ноздрин, одетый в вывороченную шубу, лаял на жеребенка-сосунка, а жена его, хватая Клима за ноги, кричала:

   -- Встань, дворной, а то штаны порвешь, -- они три гривны за аршин!.. Не лай, а то ударю чем-нибудь!..

   Жеребенок пятился от Клима и предостерегающе стучал точеной ножкой.

   А Шавров, склонив на грудь голову, сидел в тарантасе неподвижно, временами лишь устало поднимая руку и прикладывая ее, словно силясь что-то вспомнить, к бледному потному лбу. Это что-то, очевидно, было очень важное, нужное, спешное, потому что лицо его мучительно кривилось, глаза еще глубже уходили под щетинистые брови, широкая спина сутулилась, а плечи низко, безнадежно опускались...