Страница 13 из 35
Брат крикнул бешено:
-- Берта! Сюда, сукина дочь!
Одним прыжком Берта в воде. Еще неровно подрагивает над водой длинная спина, белая с желтым подпалом посередине. Видно, лапы еще достают дно, шагают. Но вот спина погрузилась, только подпал еще едва высовывается. Без усилия, ровно Берта плывет, и пышный хвост, как верный руль, по воде. Вскоре вдали вижу лишь белую голову и своими слишком зоркими глазами различаю, как пугливо вздрагивают рыжие уши и лоснятся на солнце своим длинным волнистым шелком.
-- Или вот что: выброси ты свою банку! -- кричит слишком громко через тихую, доносчивую воду брат. -- Скорей, Берта, скорей!.. Выбрось в помойное ведро... Галло, друзья, за мной!.. Что гниль в своей комнате держать!
* * *
-- Отчего ты не выбросишь из банки гадкую личинку? -- спрашивала воспитательница, очень неожиданно прерывая объяснительное чтение Шиллеровой баллады "Кубок".
Я принялась глядеть прямо в ее глаза, но не видела их и не отвечала. Она повторила вопрос.
-- Потому что... так надо.
-- Что надо?
-- Так,-- чтобы ела.
-- Почему ж это так?
-- Так Бог устроил.
-- Это кто же тебе объяснил?
-- Сам Вася!
И глаза мои, все еще не замечая сидящей высокой, сухожилой женщины против меня,-- становятся тяжело-дерзкими.
И прибавляю насмешливо и растягивая слова:
-- Потому что это природа.
-- Вовсе у тебя в гадкой, глупой банке не природа. Просто одна прихоть.
Она очень негодует. Она права и не права, потому что ведь в болоте есть больше места им прятаться, зато и больше тех, чтобы на них нападать.
И сердито я говорю:
-- Ну, и тем лучше.
Теперь я видела глаза, в которые так долго и дерзко, не видя, глядела. Но бледные, некрасиво вытаращенные глаза были необычайно взволнованы, почти испуганы. Моя строгая, справедливая и сильно близорукая воспитательница испугана верными признаками вновь наступающего бунта. Что-то толкало меня бунтовать, какие-то слова, мне самой непонятные, вытаскивались ко рту.
Еще она спрашивала:
-- Что лучше? Почему лучше?
-- Скорее кончится.
-- Господи! что кончится?
Я не знала, что "кончится", не знала, что и почему "тем лучше"; но знала, что "Кубок" Шиллера, с его гадким морским чудовищем, больше не стану читать и объяснять. Встала очень дерзко со своего стула против нее и совершенно важно и не спеша выступила из учебной.
Я решила на пруд...
Конечно, после пруда наказала: три дня без игры.
Уже всего тринадцать оставалось головастиков, и ничего, кроме них и чудовища живого, не оставалось в болотной мути.
Прошло, должно быть, со дня объяснительного чтения баллады Шиллера не менее двух недель и пощаженные головастики, в сущности, уже не были головастиками. Из каждой толстой головы выросло по четыре растопыренных лапки с крошечными перепончатыми пальчиками. Да и голова сама оказалась не только головой, а с мягким животиком и сутулой лягушачьей спинкой.
И я громко хохотала теперь над хвостатыми лягушатами. Отчего на воле, в траве у лягушек нет хвостов, а в моей банке есть?
Прелести мои, прелести мои!
А чудовище, пожравшее все, что кишмя кишело моего болотного улова, как Фараоновы семь тощих коров, что пожрали семь жирных и не пожирели,-- все тем же оставалось плоским, жестким, звенчатым, с сильным, злым хвостом и жадными клещами. Только ростом подлиннее стало.
Я полюбила чудовище.
Оно казалось мне в панцирь одетым. И в беззвучной мути болотной воды, где толпились и толкались зря мягкотелые, бестолковые, совершенно беззащитные головастики, оно одно, четкое, сильное, стремительное,-- властвовало безусловно над жизнями.
И питалось, властвуя.
И я презирала головастиков.
Бегала, впрочем, на реку и к пруду. Подолгу, присев на корточки, заглядывала в воду. Подумывала туда его выплеснуть. Это чтобы не видеть дальше, и чтобы хоть тех тринадцать хвостатых лягушат помиловать.
В пруду снова видела черных головастых, сонливых рыбок. Пожалуй, их примется сосать? Выросло в полмизинца, страшенное!
И ни с чем возвращалась к банке. Там глядела, как сытое, заленившееся чудовище покоится на дне среди высосанных серых шкурок.
Чудовище было таинственным.
Мы много о нем толковали с воспитательницей. Три книжечки пересмотрели, где всякие описаны. Прикладывали, приравнивали, а все-таки не могли увериться ни в его прошлом, ни в его будущем.
-- Знаешь, я все-таки думаю, что эта твоя личинка превратится в водяного жука! -- решительно объявила воспитательница.
Мы обе тогда стояли у окна и глядели в банку.
-- Так ведь водяной жук черный и круглый.
-- Ну, что же из этого следует?
-- Совсем непохоже.
-- Господи, какая ты неразумная! Разве комары, в которых превратились бы те смешные палочки, которые прежде плавали в твоей банке, похожи на свои личинки? А бабочки?
Я не убеждена.
-- Водяной жук добрый.
-- А ты почему знаешь?
-- Внизу в кадках, знаете, под трубами, их много плавает.
-- Ну, и что же? Ты-то с ними плавала жучком или, например, рыбкой?
-- Ну, так что же?
-- Почему ты так уверена, что они тебя не съели бы?
-- А все-таки я не верю, что оно водяной жук.
-- Да и я не уверена. Странная таинственная личинка!
Чудовище должно превратиться. Но в кого же? в кого? В кого могут превращаться такие злые, такие буро-желтые, клещатые, звенчатые, с жесткими хвостами, что, как руль, правят на жертву?
Как страшно, что чудовище должно превратиться!
А может быть, все-таки превратится в водяного жука, черного, круглого, блестящего и... может быть, да наверное даже, конечно, доброго.
Куда же тогда злое пойдет?
Разве оно может совсем пропасть? Совсем никуда не пойти, а просто пропасть? Как пар...
Нет, пар от холода на небе сгущается в тучи, и делается дождь... Ведь так?
* * *
Остался один только лягушонок. И хвост у него куда-то отвалился. Стал он таким молоденьким, свеженьким. Такой, такой душка! Зелененький! С крепкой спинкой, растопыренными лапами, в пупырышках, и глазки навыкате.
Из своего домашнего болотца он выбирался, всползая по стеклу, дышал проворно, как карманные часики стрекочут, а толстый мягенький животик проваливался и вздымался у короткой шеи. Сам зелененький, зелененький, и всегда из ванны свежий.
Глядит выпученными глазками с мягкими, в складочках веками. Не сползает в воду.
Ручной!
Чудовище?
Что же мне делать с чудовищем?
В реку нельзя. В пруд нельзя. В болото? Там тоже лягушата.
Камень принесла в банку, длинный, узкий разыскала, стойком поставила, чтобы он мог на вершинку вылезать. У него теперь легкие, он теперь легкими, а не жабрами дышит. И легкими, и жабрами: когда как ему нужно. Так сказала воспитательница.
Но с камня он сползет. Он любит воду. И тогда...
Убить.
Убить чудовище и спасти ручного, мягкого лягушонка, последнего.
Но как убивать такое жесткое, звенчатое? Давить нельзя. Захрустит. Невозможно. Гадостно.
Просто выловить и выплеснуть на солнце. Это на балконе солнце. Рядом, из комнаты дверь на балкон, собственно, на крышу, отгороженную балюстрадой и крытую листовым железом. Железо накаляется, почти как мои утюжки, которыми глажу куклам белье. (Я их даже пробовала так на солнышке нагревать). Там юг. Но все-таки, конечно, для этого-то не довольно...
Уж если туда выплеснуть, оно насмерть испечется. Подохнет, поганое.
Да, Вася был прав. Лучше бы уж тогда все вместе плеснула в ведро. Ах, Боже, Боже! Отчего так трудно?