Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 35



   Кто ей раскрывает постель? Тараканы? Я сострила самой себе и рассмеялась про себя, и дрогнула от страха всей спиной.

   -- Что ты, не с ума ли ты сходишь? Только сумасшедшие смеются сами с собой!

   Я не ответила гувернантке, поцеловала, спросив обычный вечерний вопрос:

   -- Вы любите меня? -- и прижалась к щекочущим петлям ее черного из глянцевитой шерсти вязанного платка.

   -- От сердца... страдая...

   -- Молчите, молчите.

   Мое сердце замирало и я молила... Но она неумолима:

   -- Немножко и...

   -- Молчите, молчите!

   Я плакала...

   -- И нет!

   Она смеется, немилосердная.

   Я знаю, что это неправда, что любит она, но мне больно. Иду со слезами к своей постели.

   Рассеянно гляжу в свою коробку, уже в ней мало конфет, только на дне. Рассеянно разглядываю их, чтобы еще не раздеваться. Их меньше, чем было, когда мы вышли к чаю. Где три розовые насквозь прозрачные вишенки?

   Какая неприятная тревога!

   Ведь я не съела их, и она тоже, она, гувернантка. Она бы не съела, да, кроме того, она же была со мною в столовой...

   -- Елена Прохоровна, вы взяли вишенки? -- я спрашивала воспитательницу, и знала ответ, и краснела от странного ощущения нечестности.

   Из комнаты Елены Прохоровны донесся ее ровный, резкий голос:

   -- Нет, конечно, Вера. Я беру, только когда ты угощаешь.

   -- Но вот... я не понимаю... и шоколадное сердечко тоже... они всегда бывают с ромом...

   -- Иди спать, уже ты опоздала на десять минут!

   Я не могла спать. Долго я не могла спать, и спала потом тревожно.

   Конечно, это она, это Глухая Даша, Дашка Глухая, это она своровала вишенки и сердечко. Она. Но если вишенки и сердечко сегодня, то что же вчера, и что же третьего дня, и все дни, когда было много их всяких, и я не могла проверять?

   Это, конечно, у нее такой обычай воровать. Теперь конфетки... но от малого и великий грех начинается, да и как бы мала ни была кража -- она уже великий грех.

   Глухая Даша уже великая грешница. Но что же будет дальше! И отчего не попросить? Отчего она со мной никогда не говорит, и на все мои вопросы едва отвечает? И сердитая.

   Она глухая, т. е. плохо слышит. Только просто Даша говорит, что она притворяется. Это правда; конечно, притворяется, если уж такая хитрая, что ворует, такая дерзкая, что ворует! Была бы глухая, боялась бы воровать, чтобы кто не подглядел, не подошел к двери неслышно и не вошел в ту самую минуту, в ту самую минуту, и не подглядел.

   Тогда что же? Ее прогнали бы к матери на скотный. Конечно, она уже может помогать матери доить...

   Доить... как это весело! Я умею доить. Мне Дашина мать показывала. Только не всякую корову: нужно, чтобы титьки были мягкие. Нужно так плотно положить два пальца и, не разжимая, ловко скользнуть вниз по титьке, так струйка и зикнет по подойнику, так и ударит звонко, это веселее даже было бы Даше, нежели работать здесь.

   Здесь, во-первых, она одна девочка, остальные большие; потом ее никто не любит, оттого что с нею надо кричать, оттого что у нее текут уши, оттого что от нее пахнет рыбьим жиром, который просто Даша ее заставляет насильно пить, так, для шалости взялась заставлять, для смеха, наконец, просто для порядка.

   Потом еще: какая скука убирать чужие комнаты! и грязно и даже... обидно...

   И, наконец, здесь город, а в деревне лошади, грибы... деревья -- лазать... Нет, это, конечно, не для Даши.

   Ну доить -- для Даши. Только, конечно, если много,-- то устанешь. Она ведь слабая, часто болеет и валяется там одна в углу тараканьего коридора. И как она не боится?

   Они не боятся! Простые не боятся тараканов, простые не желают ездить верхом, и за грибами, и лазать на деревья... простые... Ну, да, наконец, там у нее мама, и она не будет одна. Но простые... любят ли они свою маму?

   Любит ли Даша, скучает ли по ней? Я думаю,-- нет.

* * *

   Весь день я обдумывала свой план. Вечером спряталась в учебной, в шкафу. В этом своем шкафу я была привычным гостем. Я там мечтала, я там плакала, я там спасалась от попреков и преследований.

   В щелку я могла видеть стол и раскрытую коробку с конфетами. А Даша думает, что я в столовой. Я же все обсудила с Еленой Прохоровной. Она сама первая сказала:

   -- Если ты обвиняешь именно ее, то должна иметь очевидную уверенность.

   -- Что это значит?



   -- Ты же не видела?

   Тогда мне пришла эта мысль, я сказала ее, и Елена Прохоровна одобрила ее, но спросила:

   -- И что же ты хочешь сделать потом?

   Я не знала. Я смутилась.

   -- Я... Да я выскочу и напугаю. Она на всю жизнь...

   -- Нет, нет, нет! Она больная, нервная девочка. Это опасно!

   "Нервная? Ведь это мама нервная, а разве простая Глухая Даша бывает нервною?"

   -- Ну, тогда я потом выскочу и догоню ее, и...

   -- И что же?

   -- Ну, буду с ней молиться!

   -- В коридоре?

   -- Ну, да.

   -- Но там твои тараканы?

   Я размышляла, и вдруг что-то загорелось в моей груди, и я зашептала:

   -- Да, и пусть тараканы. Разве я боюсь тараканов, когда Бог! Мы обе будем молиться. Мы обе станем на колени и будем молиться: "Не введи нас во искушение"...

   -- Нас! Но ведь не ты взяла конфетки?

   Я смутилась, и весь огонь в груди потух.

   -- Ну, так что же?.. Я просто для того, чтобы ее научить, как нужно молиться, когда в другой раз она увидит такую коробку и захочет...

   Елена Прохоровна ровно и резко рассмеялась, а я обиделась и ушла, неровно притаптывая ногой по пути, чтобы выразить свой гнев, но иметь, в случае обвинения, предлог, что "просто так" шла себе, а вовсе не дерзила...

   Из щелки я видела ослиный лобик у моего стола и слышала, как билось сердце Глухой Даши над моим столом... или то смешались в моей памяти удары моего сердца в шкафу?.. и видела, как прислушивается выпуклый бледно-голубой глаз и стиснулись белые, всегда растрескавшиеся губы. Протянулась грязная, красная ручка и рванулась назад с добычей. Потом еще один раз...

   И выбежала Глухая Даша из комнаты смешно, козликом подскакивая, как я никогда не видела.

   Разве подгорничные скачут?

   Но я торопилась за нею. Уже в конце коридора нагнала. Руку положила на ее плечо и принялась говорить. Помню, голос прерывался, помню, он был не мой голос. Я слушала и размышляла о словах, таких глупых, неверных, лживых.

   -- Всякий грех сначала маленький, а потом большой, Даша...

   Она глухая. Я говорила слишком тихо... Я стала кричать.

   -- Ты сначала возьмешь конфетку, а потом мой хлыстик (нет, Даша верхом не ездит), ну, там мячик (нет, Даша не играет), ну, все равно. Потом деньгу... Потом ты попадешь в тюрьму!

   Довольно. Я крикнула про тюрьму очень страшно. А Даша все молчала... Все глядела на меня близко и не мигая, и дышала на меня рыбьим жиром, из белых потрескавшихся губ. Что же я кричу еще?

   -- Я видела, Даша, я видела сама! Я была в шкафу...

   Вдруг краснею. Здесь темно и лица не видно,-- но зачем мне краснеть?

   -- Даша, давай молиться!

   И я падаю на колени и тяну ее за юбку, хотя я всегда брезгливо избегала касаться Глухой Даши. Но Даша стоит, как деревянный идол, и не хочет встать на колени.

   Разве мать не учила ее молиться? Верно, простые не учат своих детей молиться. Это и есть невоспитанность.

   Я молилась.

   "Не введи нас во искушение..."

   И умоляла Дашу повторять мои слова.

   -- Это тебе поможет, всегда поможет, бедная Даша, когда опять захочешь взять чужое... Я сама знаю. Я...

   Я запнулась. Что я сказала? Что я хотела сказать? Разве я могу сказать такое ей, этой Даше, разве ей есть дело до этого?

   До чего? Вот до этого, что меня так мучает, так страшно мучает, что я воровка, что я воровка, что я сама воровка!