Страница 4 из 14
Николай Степанович невесело хмыкнул.
– Если б! Эта чума по всей стране людей гробила. И не один десяток лет.
– И кому это надо было?
– Были такие.
Кто это такие Николай Степанович углубляться не стал. Меня же в общем-то это и не очень интересовало. Если и был интерес, то скорее к делам своего деда. Он же в те годы молодой был.
– Как полное имя моего деда?
– Дмитрий Дмитриевич Шебеко. Он работал в двадцатые годы в губернском совете, выезжал в сельскую местность, следил за своевременной сдачей зерна, сотрудничал, между прочим, и с особистами. Тогда служба эта называлась ОГПУ.
В тот вечер я у Николая Степановича и Варвары Семеновны просидел допоздна – увлекся всеми этими бумагами. Как-то не укладывалось, что все это было на самом деле. Сказал не то – отсидка, не с тем сдружился – могут вызвать на производственное собрание, а то и вообще замести. Некоторые бумаги были с печатями разных учреждений, имелись также протоколы заводских производственных собраний обличительно – ругательного содержания, иногда чуть ли до мата не доходило, когда обличали какую-нибудь контру.
Забегал я к Разиным несколько раз, после работы, само собой. Один раз полюбопытствовал, отчего это Николай Степанович все это собирает и, главным образом, чернуху. Тот долго молчал. Я думал он так и промолчит, ничего не скажет. Нет, сказал.
– Вся штука в том, друг Леонтий, что не я начал все это собирать, да и большая часть собранного, включая снимки городских кварталов, не мною делались. Все это работа деда твоего. Характер у него был забористый, косточки он любил кое-кому посчитать и совсем не по злобе или зависти, а так – для душевного интереса. Он мне рассказывал, что когда нагрянули белочехи, его чуть самого не шлепнули. Обошлось. Дмитрий говорил, что не к кому лично никакой обиды не имеет, но кое-кого он сам грабанул и при этом не уставал твердить, что сделал он это для порядка и ничего личного в том не было.
Слушая все это, я диву давался. Во-первых, потому что Николай Степанович рассказывал об этом спокойненько, как будто речь шла о сборе огурцов, а не о человеческой жизни. Во-вторых же, возникал вопрос, был ли мой дед нормальным, если он всякую подлючесть вместе со смертоубийством творил для душевного интереса. Потом, спустя некоторое время, мне припомнились кое-что из сказанного Николаем Степановичем, в особенности эти слова о душевном интересе деда. Выходило, что тот делал всякую пакость, а то и подлючесть так, можно сказать потехи ради. И тут же я подумал о своих вывертах. Ведь у меня-то то же самое случалось. Неужто я унаследовал такую вонючую фиговину?
Я заходил к Разиным раз или два в неделю. Спрашивал о матери, о ее профессии. По словам Николая Степановича она была экономистом, училась сначала в местном плановом институте, а потом, переехав в Москву, закончила институт народного хозяйства имени Плеханова. Какие-то подробности о её личной жизни ни Николай Степанович, ни Варвара Семеновна мне по сути ничего не рассказывали. Даже не объяснили, от чего она умерла. Я чувствовал, что они оба многое утаивали от меня – почему было непонятно.
По воскресеньям ко мне приходил Серега Нелидов со своим лэптопом, давал мне уроки компьютерной грамотности. Удивлялся, как я быстро все схватываю. Я и сам удивлялся, потому что особенными способностями не отличался. Серега подарил мне новенький ноутбук, деньги брать отказался.
Если присмотреться, то в моей жизни за последний месяц-полтора накапливалось много неясностей. И с этим Нелидовым – непонятно, откуда он взялся, с Разиными и их нежеланием мне рассказывать подробности личной жизни матери. И в довершении всего ещё один случай.
Однажды, выходя из дома Николая Степановича, я увидел молодую женщину с объемистой сумой. Завидев меня, она попросила помочь донести ей этот баул до вокзала. Поначалу я не увидел в этой просьбе ничего особенного. Красивая пышноволосая бабенка, с выразительным бюстом. Мне поначалу и в голову не пришло, что она гулящая. Я поймал машину и сказал водителю, чтобы он подбросил нас на железнодорожный вокзал. По дороге она стала говорить, что приезжала к брату, брат же забрал у неё все деньги и теперь у неё не хватит денег даже на билет до Тольятти. Спросила, не смогу ли я одолжить ей хотя бы пять тысяч. У меня с собой было несколько сотен, чтобы заплатить таксисту. Я согласился, понял, что бабенка эта настоящая шлюха. Надо было заехать домой, дать ей несколько тысчонок и, пожалуй, трахнуть её. В те минуты в моей башке ничего другого не было.
С ней не стоило церемонится. Но как только мои руки скользнули под её трусы, я почувствовал, что ее зад весь в каких-то бугорках и рытвинах. Мною овладело чувство отвращения, в желудке пошли противные сокращения, похожие на приближение рвоты. Пахнуло омерзительным запахом той соседской молодухи, хотя от этой стервы ничем таким не пахло. Сходу я ляпнул:
– Послушай, подруга, по твоему заднему бюсту ненароком трактор не проезжал?
Она рывком отдернула платье и понесла на меня таким площадным матом, который я и среди тольяттинской шоферни не слышал. Не забыла при этом о моем носе, которым, по её словам, лучше всего рыться в говне. Вылетела из квартиры, даже не прихватив свою тяжеленную суму. Заглянул я в этот баул – чего там только не было наложено: грязные мокрые тряпки, поношенные дырявые сапоги и одна трехлитровая банка, наполненная какой-то жидкостью, возможно, просто водой. Было совершенно ясно, что это сермяжная блядуха специально набила суму всяким дерьмом для веса. Было также ясно, что она меня ждала недалеко от дома Разиных. Кто-то ей подсказал, что с меня можно снять какие-то деньги. Но кто? За мною следят? Я же никакой не толстосум, но кто-то думает иначе.
Не сразу я пришел к этой мысли и вовсе не был уверен, что это правильная догадка. Эта бабенка упомянула, что едет в Тольятти. А что если Толька Новосельцев решил мне её подбросить? У него среди знакомых полно всякого мусора, есть и продажные девки. И тут сплошняком нахлынули всякие мыслишки о том, почему Новосельцев настырно звал меня к себе, не хотел, чтоб я уезжал, дал мне возможность прилично зарабатывать. У него был какой-то интерес, какой я не знал, но он был. С ним надо было поговорить. Я стал ему звонить. Сначала на личный мобильник Толика, потом в его транспортную контору. Дозвонился лишь на следующий день в контору. Сказали, что Новосельцев уехал пару дней назад, поинтересовались, кто спрашивает. Я не стал называть себя и отключился.
От всего того, что я начитался у Разиных, от разговоров с ними – мне казалось, что они оба как-то осторожничали и чего-то не договаривали – я стал плохо спать, да и стало сниться всякое. Снился мой дед и снился прямо скажем препаскудно. Пошли картинки старой Самары: Троицкий рынок, мужички с топорами и пилами у подвалов напротив входа в рынок, телеги, грохочущие по булыжной мостовой. У Николая Степановича в его пухлых папках было много фотографий и некоторые крепко засели в памяти. Однажды среди ночи я проснулся, вскочил с кровати, подошел к окну. Фонари освещали темную улицу. Некрасовская была вся в асфальте, мне же снилось, как по здоровенным булыжникам гремит телега и проезжает именно где-то в этих местах, а в ней мой крупноносый дед. Извозчик подстегивает лошаденку – они едут к Волге за дровами. Я даже вспомнил оклик какого-то человека:
«– Дмитрий, куда едешь-то? Опять за дровишками?
Ответа не было, но появилась довольно пошлая картинка. Дмитрий, то есть мой дед, сидит в каком-то помещении, напротив женщина, его рука шарит ей под платьем. Женский голос, похоже дрожащий, произносит:
«– Перестаньте, прошу вас. Дмитрий Дмитриевич, ради бога.
Этот поганый Дмитрий Дмитриевич продолжал гладить ногу женщины и приговаривал:
«– Михаловна, не бойся ты меня. Если тебе мало дров, ещё доставлю. У тебя в квартире всегда тепло будет.
Снились картинки ещё гнуснее. Откуда такое вообще бралось, в бумагах Николая Степановича такого не было, но, наверно, что-то было. Там были циркуляры из заседания самарского совета и всякие резолюции по персональным делам. Приводились случаи арестов за контрреволюционную деятельность. Один раз был упомянут некто Савва Любишин, железнодорожник, работавший в депо, успешно выступивший на закрытом партсобрании самарского губернского комитета. Этот Любишин быстро продвинулся, избирался делегатом партсъезда, а в 30-е годы вообще переехал в Москву. На одном из пожелтевших листов я прочел слова деда в разговоре со своим приятелем из работников-особистов: