Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 19

Однако кроме войны был в моей школе и мир. Он заключался в любви, дружбе и уроках литературы.

Первая любовь случилась со мной во втором классе на уроке ритмики. Откуда возникло такое название, мне неведомо. Может быть, считалось, что «уроки танцев» – звучит слишком манерно, несерьезно для образовательного процесса. В слове «ритмика» было больше от строевой подготовки, нежели от плавных движений, которые мы и пытались изо всех сил воспроизвести в специальном классе, куда входили, разбившись на мальчиков и девочек. Тут-то надо было проявить максимум внимания и сноровки, чтобы оказаться в паре с голубоглазым хорошистом Вовкой Р., который оказался первым в череде Вовок (Вовка Д. – хулиган и двоечник; Вовка М. – веснушчатый отличник; Вовка К. – опять голубоглазый хорошист), в которых я последовательно влюблялась на протяжении всей школы.

Началу моей первой и главной школьной дружбы предшествовал почти идеологический конфликт. Это случилось в третьем классе, во время перемены, когда я стояла в почетном карауле возле бюста Ленина, установленного именно в нашей рекреации второго этажа. Я стояла по стойке смирно с поднятой в пионерском салюте рукой. Провести десять минут средней перемены в такой позе было непросто. Этот род советского послушания предполагал терпенье, которое у меня кончилось, когда моя одноклассница Катька стала приплясывать перед моим носом и корчить рожи. Покинуть пост, чтобы проучить Катьку, я не могла: совсем недавно мы разбирали на уроке рассказ Л. Пантелеева «Честное слово», и я понимала, что должна стоять до последнего. Выждав момент, когда кривляющаяся Катька оказалась максимально близко от меня, я плюнула в нее, не меняя позы и выражения лица.

Вышел скандал, и вечером того же дня к моим родителям пришла Катькина мама вместе с Катькой – выяснять отношения. Не помню, как проходило выяснение, но помню, что в конце концов мы протянули друг другу руки.

В седьмом классе наша с Катькой дружба была окончательно скреплена любовью к Динэре. Назову ее так, как она сама назвала себя в своей юношеской автобиографической повести, которая попала в мои руки несколько десятилетий спустя.

Имя Динэра было аббревиатурой от «Дитя Новой Эры». Она два года преподавала нам литературу. Может, наше счастье началось бы и раньше, с 6-го класса. Но, когда Динэра только появилась в школе, ее поставили библиотекарем. Место учителя было, но А. И., директорша, устроила ей что-то вроде испытательного срока. И не потому, что Динэра была из семьи репрессированного (имелись, естественно, в школе и еще учителя с этим анамнезом), а потому, что у Динэры была репутация другой. Она была слишком независимая, слишком знающая. Речь, конечно, шла не о знании своего предмета (волшебном), а о каком-то другом знании, которое она не выдавала, но которое стояло за ней, и которое мы чуяли, как звери чуют в пустыне воду. Настороженность директора по отношению к Динэре не смягчало даже то обстоятельство, что Динэра тоже была фронтовичкой. Может, это служило предметом ревности – ведь наша Динэра участвовала в Сталинградской битве.

Понятно, что сведения об устройстве окружающего нас человеческого мира, об отношениях между людьми мы черпали в большей степени из литературы, нежели из разговоров со старшими, будь то родители или учителя. Учителям разговаривать с нами было некогда: они нас учили. С родителями у большинства из нас особой задушевности тоже не получалось. Может быть, потому что и они своими родителями не были приучены разговаривать. Это объяснимо: слишком многое поколениям советских людей приходилось друг от друга скрывать. В массе своей это были молчащие поколения. Именно так недавно сказали о себе несколько моих знакомых стариков. Этот последовательный «заговор молчания» стал причиной «провалов в памяти» и следующих поколений. Результаты его оказались катастрофическими: потомки не столько не хотели, сколько уже не умели понять и принять в сердце прошлое своих предков.

Наша Динэра с нами разговаривала. И сейчас я должна дать слово ей для рассказа о том, что стояло за ее беседами с нами.

Ей было шестнадцать, когда она пыталась покончить с собой: ее, дочь «врага народа», не принимали в комсомол. Вынести это девочке, назвавшей себя Дитем Новой Эры, было нестерпимо. Вот строки из ее воспоминаний.

«Наш дом находился на берегу Днепра, я видела, как женщины полощут белье в проруби. Понимала, как непросто и мучительно будет совершить это, но я решилась. Продумала все до мелочей. Даже одеяло на кровати положила так, чтобы не сразу заметили, что меня нет. И ночью в одной рубашке, босиком по снегу пошла через двор к Днепру. Холодно, больно ногам. Будет еще больнее, надо терпеть. Я терпеливая. Где прорубь? Не могу найти. Вот она, но она замерзла. Я стояла в оцепенении… Все равно я простужусь и умру, – утешала я себя. Но я даже не заболела».

Через несколько лет началась война. Ее с младшей сестрой отправили в эвакуацию, в Саратов. Она страстно мечтала о фронте и при первой же возможности свою мечту осуществила. Был объявлен набор добровольцев для службы топографами и связистами. Младшая сестра убедила старшую, что в армию должна идти именно она, Динэра, потому что, «если нас обеих убьют, у мамы никого не останется». И еще она говорила: «Ты уже на третьем курсе и скоро сможешь обеспечивать семью». Сестра дала себя уговорить. Так Динэра оказалась под Сталинградом.

«Мы оказались под Сталинградом в январе сорок третьего года, когда бои шли еще у тракторного завода… Однажды при мне командиру полка доложили, что наши отбили тракторный завод, а это означало, что Сталинград наш! Об этом еще не знали ни Москва, не остальной мир. Я почувствовала: вот он – ветер истории… Пока солдаты очищали город от оружия и неразорвавшихся мин, нас направили собирать трофеи. …Разрушенные здания, запах гари и повсюду убитые. …Я среди них хожу, собираю оружие, провода, почтовые принадлежности… Вижу совсем молодого немецкого солдата, упавшего навзничь. Белокурые волосы, синие-синие глаза смотрят в небо… И тут я почувствовала острую жалость – передо мной был не фашист, а… человек, погубленный войной…»

…Я отчетливо помню искривленную, чуть подвернутую внутрь кисть ее правой руки. Помню, как этой рукой она выводила нам оценки. Когда она ушла от нас после восьмого класса и на несколько лет уехала из города, мы начали переписываться. Я храню страницы из школьных тетрадей, исписанные ее дрожащим, но твердым почерком.

…Когда я думаю о Динэре, я думаю о том, что часто, находясь внутри истории, мы даже не подозреваем об этом.

Ее отъезд стал для нас трагедией. Вся вымечтанная программа по литературе, прочитанные загодя Тургенев и Толстой – все было насмарку, потому что об этом теперь не с кем было разговаривать.

Завуч нас успокаивала, говорила, что придет другая учительница, и мы привыкнем… Но к той, что пришла, мы никогда не привыкли. Зато, сами того не зная, получили первый опыт внутренней эмиграции.

Ее звали Франциска. Имена любимых учителей мы никогда не сокращали. Эта же сразу стала для нас «Франей». Она была похожа на девочку, каких рисовали в советских детских книжках, только вдруг состарившуюся. У нее было круглое белое лицо и едва прикрывающая уши, всегда одна и та же аккуратная стрижка с короткой челкой (алый бант на макушке дорисовывало наше воображение). В общем, мы сразу невзлюбили друг друга.

«Мы» – это компания из семи человек, прозвавшая себя «конторой»: три девочки и четыре мальчика. С остальным классом, и с двумя параллельными, да и со всеми последующими поколениями учеников нашей школы у Франи тоже не заладилось, но именно нашу условно богемную и вольнолюбивую «контору» она принижала последовательно и педантично. На родительских собраниях она говорила о нас вежливые гадости нашим родителям. В наших характеристиках писала, что «лучше нам было после восьмого класса идти в ПТУ». Но главное – она знала, что более всего нас бесит, когда наши эмоции разбиваются, как о кирпичную стену, о ее унизительное безразличие. И пользовалась этим. Склонив голову немного вбок, она обводила класс маленькими карими глазами, а потом, нещадно грассируя, тихо говорила: «Вы думаете, Толстой – это пегвый бал Наташи Гостовой? Нет. – Она делала паузу, а потом трижды коротко разрубала воздух пухлой рукой: – Шенггабен. Аустеглиц. Богодино». И победоносно улыбалась.