Страница 6 из 19
История моей новой школы только начиналась, и начиналась, надо признать, с большим энтузиазмом. Нашим гимном был знаменитый «Марш авиаторов». На общих линейках, проходивших в теплое время на школьном стадионе, а в холодное – в актовом зале, из репродуктора неслось:
И наши голоса летели вверх и растворялись в жизнеутверждающем и одновременно жертвенном восторге.
Однако «небесные притязания» школы не ограничивались только нижними слоями атмосферы. Единственная в городе, она носила имя К. Э. Циолковского. В те годы научная фантастика была моим любимым литературным жанром, и наша школа представлялась мне неким аналогом беляевской «Звезды КЭЦ».
В нашем школьном музее висели фотографии ученого, чертежи космических аппаратов и напечатанная на машинке удобно дозированная биография, в которой, разумеется, ни слова не было о том, что и этот человек, вознесший СССР в космические выси, не миновал Лубянки. Впрочем, об этом факте вряд ли знал и кто-то из учителей. Как не знали они, скорее всего, и об эзотерических штудиях Циолковского, о его идее лучистого человечества. Хотя и учителя, и сам уклад школьной жизни, безусловно, подвигали детский организм учеников к выработке какого-то нового гормона, некоего нового вида энергии, не вполне даже человеческой. Эту энергию мы ощущали на себе и в себе не только в школе, но и дома благодаря участию в жизни взрослых с почти обязательными походами на демонстрации по красным датам календаря и вечерними застольями, которые превращали государственные праздники в семейные.
Однажды в нашей школе произошло из ряда вон выходящее событие (так я расценивала его тогда, так думаю и теперь): в стену актового зала была замурована капсула с заветами будущим поколениям. Само слово «капсула» звучало магически. Было начало космической эры. И эта наша капсула ассоциировалась с капсулами, которые космонавты в научно-фантастических романах оставляли на неведомых планетах. Послание, которое спустя много лет прочтут неизвестные школьники, должно было соединить настоящее и будущее. Это был наш ковчег завета.
После первого же косметического ремонта место с замурованным посланием стало едва заметно, и я боялась, как бы о капсуле не забыли.
В пятом классе в программе появился урок астрономии, которого я ждала как манны небесной. Но скоро выяснилось, что это мое увлечение было платоническим. Оно держалось на чистой романтике: сидении летними ночами на дачной приставной лестнице в созерцании звездного неба, запойном чтении фантастики и первых стихотворных опусах. При соприкосновении с реальностью – формулами и математическими расчетами – желание «учиться на астронома» рассыпалось в прах, а точнее – в космическую пыль, которую я до сих пор ношу на подошвах ботинок.
На стенах нашей школы висели портреты космонавтов. Первая смерть близкого человека пришлась на мои шесть лет – это был мой дедушка. Но первым осознанным горем была гибель космонавта Владимира Комарова. Мы учились тогда в четвертом классе. Его вырезанную из газеты фотографию в траурной рамке я носила за обложкой дневника. Гибель Волкова, Добровольского и Пацаева также была днем школьного траура и наших слез.
По неизгладимости произведенного впечатления равным этим событиям оказался разве что советско-китайский военный конфликт на острове Даманском (шестой класс). Там в столкновении погибли наши пограничники. Событию на Даманском был посвящен целый урок. Страх, который подспудно вил гнездо в каждом из нас уже хотя бы потому, что все мы были генетически предрасположены к страху, этот страх стал абсолютной частью нашей жизни. Очень быстро мы адаптировались к нему и, в сущности, не замечали его…
В школьном дворе нас учили копать щели, а в подвале школы был устроен тир. Нас водили туда стрелять по мишени «из упора лежа». Может, кроме «упора лежа», был какой-то еще «упор», но именно положение «лежа» меня беспокоило. Мимо наших ног, раздвинутых на ширину плеч, чинно вышагивал военрук (он же учитель истории), человек почтенного возраста (что не мешало нашему смущенью). Но этот дискомфорт никак не влиял на качество лично моей стрельбы. Военрук меня хвалил, и я поняла, как применить себя в случае войны, к которой мы исподволь не переставали готовиться: я решила, что смогу стать «ворошиловским стрелком». Я не знала тогда, что две мировые войны уже подтвердили: самые лучшие снайперы – женщины. Полагаю, что и радистка из меня тоже получилась бы. Мне нравился маленький ладный аппарат Морзе, рычажок, напоминавший ручку кофемолки, и, главное, специфический глуховатый звук, который издавал ключ при соприкосновении с металлической пластинкой. Похожий звук издают лопающиеся при легком нажатии пузырьки упаковочной пленки.
Надо сказать, и звуковой фон в нашем районе был приближен к военному: неподалеку, на Ржевке-Пороховых, располагался артиллерийский полигон, и ежедневно с той или иной частотой до нас доносилось уханье тяжелых орудий.
А однажды повезли в ЦПКиО прыгать с парашютом.
Впечатление от первого прыжка – несколько секунд свободного полета, пока рывком не натянулись стропы, – было таким небывалым, что, не успев толком разобраться в собственных ощущениях, я снова полезла на вышку. Уже наверху я задним числом почувствовала страх и упиралась руками и ногами до тех пор, пока меня не сбросили вниз самым бесцеремонным образом.
Уроки домоводства (кройка и шитье, приготовление пищи) были для меня мучительны. Руки, которые прекрасно слушались меня, когда надо было нажимать курок, собирать-разбирать ружье, надевать-снимать противогаз, накладывать марлевые повязки, жгуты и шины на уроке гражданской обороны совершенно переставали повиноваться, когда в них попадали иголка с ниткой, ножницы или поварешка. Знаю точно: для войны я была приспособлена гораздо лучше, чем для мира. Может, результат селекции? Военные навыки я сохранила до сих пор.
В коридоре первого этажа, там, где нас выстраивали на классные линейки, стены были увешаны плакатами: бомбоубежища в разрезе, люди и животные после атомной бомбардировки, лучевые поражения кожи, мягких тканей, слизистой оболочки. Однажды я попросила родителей завести собаку, о которой мечтала с тех пор, как прочла повесть «Белый клык». Никакая собака, а тем более вожделенная мною похожая на волка немецкая овчарка, в планы родителей не входила. Тогда я нашла убийственный аргумент – единственное объяснение, почему нужно завести собаку: «Ведь все равно скоро война, и все мы умрем…»
Пока я решала, как лучше прожить оставшиеся до американской ядерной бомбардировки месяцы (ну, год-два максимум), Андрюшка А., наш одноклассник, погиб, подорвавшись на гранате не то немецкого, не то советского производства. С компанией мальчишек он повадился собирать оружие в местах, где раньше проходила линия фронта. В первый раз ему оторвало фаланги пальцев и повредило глаз. Андрюшку вылечили, он остался на второй год, но тайные вылазки на Синявинские болота продолжил. В своем втором шестом классе он пустил насмарку дубль, подаренный ему судьбой, когда окончательно подорвался на противотанковой мине, где Андрюшкино детское тело перемешалось с не захороненными со времен войны останками солдат одной из самых кровопролитных битв. Андрюшку собрали и похоронили, в отличие от тысяч убитых, чьи косточки до сих пор поднимают и с почестями предают земле немногие энтузиасты из поисковых отрядов.
Следует думать, война не просто занимала существенное место в моей жизни, а была органичной частью самоощущения. Косвенно подтверждает это и недавнее воспоминание (напрочь у меня отсутствующее) моей одноклассницы Люды. В третьем-четвертом классах мы ходили гулять «через дорогу», в заброшенное садоводство, от которого остался яблоневый сад (несколько покореженных старых стволов, среди которых было удобно прятаться, устраивая шалаш). Так вот, в этом шалаше я рассказывала подружкам историю о том, что мои родители – не мои, а меня нашли в блокаду и воспитали бабушки. Рассказ сопровождался душераздирающими подробностями, девочки плакали, и только дотошная отличница Люда поинтересовалась потом у своей матери: «Тогда сколько же на самом деле Наташке лет?»