Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 58



Обрывается ряд домов и шеренга столбов, по которым бегут блескучие провода.

Испуганно ныряет вбок, к причалам, дорога.

Дальше — только ветер, гуляющий без дорог, да тропа для Харлаши. Среди рыжего типчака и седой полыни петляет она над обрывом, огибает скалу и тогда упирается в одинокую калитку.

Харлаша смотрит непонимающе. Перед распахнутой калиткой стоит грузовик с откинутым бортом. Двое крепких парней — сыночки Луки — прут через двор старухин умывальник с мраморной доской и треснувшим зеркалом. И гогочут, как жеребцы. И умолкают, и глядятся в зеркало, поставив умывальник на полдороге. Чего это им захотелось поглядеться? Харлаша спешит к ним, разъяренный, а они бегут к дому. Это они его увидели в зеркало.

Из дверей дома торчит комод. Сам Карпов и немыслимый верзила шофер Саха толкают его и не могут вытолкнуть. Застряли.

— Чугунная бандура! — ворчит рукастый Саха, обнимая комод, как девушку. — Бросить ее тут?

— А ты ее сюда ставил? — огрызается Карпов.

— Ты чего затеял, Егор? — встревоженно спрашивает старик.

Карпов медлит с ответом. Он качает бесшеей головой, бьет кулаком по комоду и смеется, как можно благодушней:

— Не успели! А все из-за него! — и опять бьет кулаком по комоду. — Скала!

Шофер Саха вытирает пот и крутит длинную, в полметра, цепочку с ключами от машины, наматывая ее на толстый палец. Карпов еще цепляется за шутку, делая вид, что не замечает, как свирепа физиономия старика.

— Принесло тебя, Харлаша! Всегда по три часа у моря сидишь…

— Ты чего затеял? — повторяет старик.

И Карпов лезет по комоду во двор на четвереньках и объясняет:

— Понимаешь, Харлампий… Никаких подарков за твою жизнь мы тебе не дарили… А дом отгрохали… Тот, что возле сельпо…

Сыновья Луки подходят к старику, а Карпов спрыгивает с комода на землю и кончает весело:

— Хотели тебя сами перевезти… Наскочил! — И тоже вытирает пот с лица, — Ну командуй!

Вон, значит, кому построили дом возле сельпо. Старик смотрит вниз. Чувство благодарности — нелегкое чувство, кажется, оно пригибает, заставляет еще ниже опустить голову, и не знаешь, что сказать…

— Заноси обратно! — с неожиданным спокойствием говорит Харлаша.

Теперь у Карпова темнеет лицо, без того тяжелое, словно выбитое из камня.

— Ты что, Харлаша?

— Ну зачем мне новый дом? — спрашивает Харлаша тихим голосом, и в этом вопросе, и в самом голосе вся его негромкая сердечность, вся ласка, на которую способен он сейчас, когда надо поблагодарить людей за добро. — Заноси…

— А ну бери!.. — срывающимся голосом кричит Карпов.

И опять они волокут несчастный умывальник к полуторке и возятся у комода. Второй раз не поленился Карпов переползти его и толкает так, что пот бежит от натуги по его глазам.

— Его тут раньше поставили, а потом уж дом построили, — смеется старик.

Но в этот самый миг Карпов сдвигает комод с места, и Харлаша, оттолкнув Саху, налегает на бабкино сокровище с другой стороны, как на якорь спасения.

Они толкают комод друг на друга.

— Все равно я тебя отсюда спихну, старый, — грозится Карпов.

— Не спихнешь.

Комод сдергивается с места и предательски съезжает с крыльца.

— Меня ж ты не увезешь насильно… — говорит старик.

— Сколько ты собираешься еще тут жить? — спрашивает Карпов, подходя к нему вплотную и глядя в самое его лицо, как незрячий.



— Пока дом стоит…

— Надо будет, и дом сломаю.

— Не сломаешь…

— Пойми ты, — говорит Карпов, — жить тебе тут нельзя… Да просто… просто тут и света нет! Ну как я тебе сюда свет проведу? Лесу нет!

— Я спать рано ложусь, — отвечает Харлаша.

Он отходит к скамейке под окном, устало и прочно садится на нее. Карпов идет за ним, шаг в шаг, и опускается рядом. Долго они работают одними большими пальцами, крутят две козьих ножки.

— Ну, не пишет тебе Витька, — с нелегкой прямотой начинает Карпов, но старик останавливает его взглядом. И они раскуривают свои цигарки. — С людьми жить будешь, Харлаша!

Ссутулясь, старик идет к полену, в котором застрял топор, берет его и начинает стучать о колоду. Слышно, как покряхтывает бревно.

Карпов хотел бы сказать речь, но разучился.

— Заводить, что ли? — спрашивает Саха, разматывая на толстом пальце цепочку с ключами.

И Карпов машет рукой.

Бацает дверца грузовика так, что непонятно, как петли выдержали, сердито отфыркивается мотор…

А когда уносится грузовик и рассеивается облако пыли, накрывшее двор, и снова становится тихо, старик опускает корягу с топором и стоит, никуда не глядя. То ли он слушает море, то ли свое сердце…

Он бросает корягу и бредет к дому. Комод у входа мешает ему, и сильным рывком он пытается отодвинуть его в сторону. Но рывка не получается, и старик долго и помалу отпихивает его к стене…

— Что ж ты, Виктор? Разве можно не писать отцу?

Он и не слышит, что спрашивает это вслух, в голос.

Виктор смотрит на него с подоконника, от горшка с засохшим цветком. Глаза у него шальные. А у старика — неподвижные. Неподвижные и живые. У Виктора они — смеющиеся, скачущие и бумажные. Старик берет карточку в руку. Теперь они смотрят друг на друга близко, глаза в глаза, один с тяжелой немыслимой тоской, а другой с остановившейся улыбкой. И хочет старик смять эту улыбку и отбросить.

Вместо этого он ставит фотографию к горшку и сдергивает с гвоздя у двери кожаный картуз. Шаркая ногами, все дальше уходит от дома, оставляя за спиною разгромленное жилье…

Сразу за домом Харлаши лежит полынная степь. Он обходит ею поселок. И теперь уже совсем один шагает в бескрайнем просторе…

Здесь соседствуют две стихии, разделенные кромкой прибоя: степь и море. И от широты моря, и от широты степи в сердце возвращаются надежды. Говорят, они нарождаются, как утро после долгой ночи. Каждый раз наново. Но это неправда. Они возвращаются к тому, кто не устает ждать.

Старик пешком пересекает степь до асфальта, который лет десять тому назад покрыл дорогу, называвшуюся в дни его молодости большаком…

На асфальте он ждет машину, каждый раз невысоко поднимая руку, когда шумит мотор. Ревущие животные двадцатого века проносятся мимо, как ракеты, не сбавляя скорости. И не первая и не вторая машина наконец подбирает его.

Он сидит в кузове, на доске, перекинутой поперек бортов, вроде скамьи, и смотрит, как суслик улепетывает в траву, как низко-низко над землей скользит сизоворонка, зелено-голубая птица неправдоподобной, попугайской расцветки, и грач сидит на кривом, скорчившемся от жары столбе, и бабы голосуют стыдливо и даже виновато, но шофер не подбирает их, потому что скамьи больше нет, а в кузове возить людей просто так, как грибы, нельзя.

Рядом со стариком еще какой-то народ жмется друг к другу, и ближе всех смазливая девочка в большой соломенной шляпе. Она держит поля руками, пригибая их, и лукавый парнишка в кепочке, сбитой на ухо, все время заглядывает под ее шляпу, уперевшись руками в расставленные коленки и наклоняясь ниже и ниже.

В тот самый момент, когда парнишке удается занять выгодную позицию, старик пускает ему в глаза едкий дым своей цигарки. И парнишка отмахивается от него обеими руками, как от осы. И опять наклоняется. И опять морщится и говорит:

— Ну, дед, ты даешь!

— А? — спрашивает Харлаша, улыбается и бросает цигарку за борт. Но тут же сворачивает новую…

Грузовик самодовольно урчит. Машин становится больше. Ярче и громче день…

Деревянная зенитка шлагбаума бьет в небо, но перед самым носом вдруг перекрывает шоссе, защищая бесконечный товарняк с вагонами, исписанными мелом.

Пока ползет, постукивая и побрякивая, товарняк, Харлаша вспоминает, как в таких же вагонах вернулись домой солдаты. Вокзал был еще в развалинах, только одна стена торчала, и то не вся, обломок стены с часами и колоколом, и под ним стоял Харлаша. Люди шли отовсюду с детьми на руках, с цветами… Многие успели потоптаться у ларька — первой постройки на пустой площади — и смотрели вдаль затуманенными хмельком глазами. Нет-нет, кто-то нетерпеливо выходил из толпы, присаживался на корточки и прикладывал к рельсам ухо.