Страница 36 из 58
Илья Захарыч даже поскрипел зубами. Сашка страдальчески поерзал на стуле.
— А я тебя от людей защитить не могу, — прибавил Горбов. — Демократия!
— Выходит, демократия — это плохо? — спросил Сашка и полез за новой сигаретой.
Пачка у него оказалась пустая, и Илья Захарыч на цыпочках проник в комнату и под вздохи и ворчню жены вынес табак и бумажку. Эта забота позволила ему избежать ответа на вопрос о демократатии. Когда он вернулся, на веранде никого не было.
Утром какая-то птица под окном забулькала громко, будто набрала воды и прополаскивала горло перед тем, как взять лучшую ноту в жизни.
Утром на улице появился первый пьяный, закричал:
— Киря! Ты жених или не жених?
Утром ребром встал вопрос о свадьбе, поскольку гости даром просидели субботу, сегодня воскресенье, а завтра тяжелый день: каждому надо быть на своем месте.
Двор Кирюхи напротив Горбова, и Илья Захарыч слышал, как у калитки кричали:
— Он свадьбы гулять не будет… Он это… в кино сниматься будет. Ему интереснее!
— Или гулять с утра, пока не разъехались, или уезжать, не гулямши.
Пьяных было двое. И, как все пьяные, они уже философствовали.
Горбов вышел из дома, второпях надев на лысину соломенную шляпу вместо фуражки, но возвращаться не стал, подумав, что и то, глядя на погоду, сойдет.
Вы заметили, у кого лысина, тот уделяет особое внимание головному убору? Расческу выбросил, купил вторую шляпу. У нашего «преда» две шляпы и три картуза. Шляпа для парадного выезда (в ней мы «преда» никогда не видели, дома она не носится, до автобусной остановки путешествует в руках) и эта вот, соломка, на каждый день летом. Осенью и зимой — суконный картуз-работяга с клеенчатым козырьком, который можно мыть с мылом. (Налазишься по сейнерам, нахватаешься.) В район — картуз полотняный, как у всего актива, чтобы не выделяться. Это удобно, когда ругают. Смешался с массой, и все. А еще есть мореходная фуражка, которую Илья Захарыч надевает в двух случаях — по праздникам и всегда после выговора. Для солидности (дескать, помни все же, с кем говоришь) и как мобилизованный. Мы уж знаем — если в будний день на горбовской голове мореходка, значит, готово. И всем нам немного неловко и хочется быть внимательнее к нему, потому что выговоры он носит за нас, как наш избранник.
Есть еще новая панамка для отпуска, жена купила, но она не в счет. Панамка есть, а отпуска не было.
— Я и так живу на курорте, — смеется Горбов.
Хлопнув по своей соломке ладонью в самую макушку, Горбов хотел прошмыгнуть к причалу задворками. Его волновало, пришел ли Сашка сниматься в кино, мучило, что будет со всеми лучшими людьми Аю, на которых ляжет тень подозрения, с добрым именем нашего колхоза, куда недаром направили киношников, но где явно отстает политико-воспитательная работа. Что так, то так…
Перебравшись через плетень в конце своего двора, он попал во двор Алены, а там, перед калиткой, прыгали мальчишки и пели:
Пожалуйста, тоже ведь — ходили в детский сад, построенный на колхозные средства, и росли не как трава, а под руководством образованной воспитательницы.
— Брысь вы!
Из окна на улицу, перед ногами мальчишек, шлепнулось с ведро воды, не меньше. Мальчишки загоготали, отбежали и запели подальше и погромче свое «тили-тили». Горбов прокрался вдоль забора почти до калитки, когда в спину ему попало жалостливое слово:
— Председатель.
Это мать Алены, она такая жалостливая, тихая, работай в Аю церковь, ей бы со свечой стоять, мухи не обидит, но сама пристанет хуже мухи.
— Председатель, пожалей ты нас. Есть у тебя сердце? Второй день пироги сохнут, гусей резать не резать — никто не говорит. Вчера свадьбу отменили, на сегодня никакого указания, а перед гостями потом кому — мне краснеть? Это ж надо!.. Восемнадцать лет дочь растили, а замуж выдать… Подожди! Где такой закон? У людей как у людей. Турки и те свадьбу две недели играют, а тут все есть — и гуси, и гости, а играть нельзя. Часа нет. Это ж надо!
— Откуда ты знаешь про турков?
Они уже шли по улице, и Горбов, убыстряя шаг, спрашивал на ходу.
— От верблюда я знаю, — отвечала мать Алены, женщина такая же мелкая, как дочь, и юркая, только голоса никогда не повышавшая. — До войны у нас в соседях татары жили. Они как турки. Выдавали дочь замуж — десять лет деньги копили, уж тут как ни старайся, сколько народу ни зови, а меньше, чем в две недели, хоть лопни, не прогуляешь. Им можно, а нам нельзя? Я водку на вишне настояла.
— Пей на здоровье.
— Да разве я для себя? Хочешь попробовать?
— Некогда мне.
— А гостю есть когда? Гость у нас занятой, не тунеядец. Наполовину приезжий. Гуси в загородке сидят. Резать не резать.
Перепрыгивая в лад с Ильей Захарычем через бороздки от осенних дождевых ручьев, которыми изрыты наши улицы, мать Алены и в беседе суетливо запрыгала с мысли на мысль, пытаясь добиться своего.
— Чего ты от меня хочешь? — спросил Горбов.
— Я хочу положительного результата. Резать?
— Пусть побегают. Сейчас самое важное — кино.
— А к нам никакого внимания?
— На внимание тоже существует длинная очередь.
— Для человека самое важное — свадьба, — вразумительно сказала мать Алены.
— Наплевать вам всем на колхоз.
— А гости без свадьбы, без гулянки разъедутся, хорошо про нас скажут? Ну? Еще больше будут смеяться.
Он на миг приостановился, и, выбрав момент, она забежала вперед и встала перед ним, высоко задрав голову.
— Жизнь наша все лучше и лучше, — сказала она застенчиво, — а ты, Илья Захарыч, все хуже и хуже.
От обиды Горбов даже улыбнулся.
— Ну режь! — крикнул он, подставив грудь, словно предлагал себя вместо гуся. — Режь!
— Легко сказать, — пожаловалась она, печально глядя на Илью Захарыча, который вертел соломенную шляпу на лысине. — Девка наша тоже ума лишилась. Требует от Кири — сначала снимайся. Еще и меня просит. «Пусть он снимется, мама. Что вам, жалко? И Горбов, говорит, ему велел». Ничего больше не хочет. «Не снимется, говорит, я и за стол не сяду». Кино… Гордыня ее заела. Это ж надо!
— А Киря?
— Рукой махнул. Подчиняется. Дружки его с утра на берегу сидят. Какая же без них свадьба?
— Это ж надо, — под влиянием спутницы, ее словами удивился Горбов. — Аленка — такой сморчок, а Кирю с головой проглотила.
— Девушка, как девушка, — защитила Алену мать. — Не хуже других. Скромница, это вы ей отбили памороки.
— Кто мы? — вспомнив Сашку, заорал Горбов, привыкший, что его все Аю называло на «ты», попросту.
— Ты со своими киноаппаратурами, — пояснила женщина, без смущения переиначив слово.
— «Ты, ты»! — наступая на собеседницу, как грузовик на цыпленка, повторил Горбов. — Для вас же стараешься!
— А ты не старайся, — безбоязненно успокоила его женщина. — Тебе легче, и нам лучше.
— С дороги! — крикнул Горбов, понимая, что не сможет остановиться.
— Отмени съемку. Пожалей молодых.
— Сейчас прямо и отменю, — с издевкой пообещал Горбов. — Нет, теперь вы хоть все подряд встаньте под венец, а съемки я не отменю.
— Души в тебе нет, — смиренно вздохнула мать Алены. — Напишу я на тебя в стенгазету.
И когда он обошел ее, слегка отодвинув рукой, случилось невероятное, она оглянулась и первый раз за всю свою немаленькую жизнь крикнула:
— Дождешься!
Он стерпел, опять прихлопнув шляпу на макушке.
Ему было всего важней увидеть сейчас на причале Сашку Таранца в полной готовности соответствовать моменту, который тоже требовалось стерпеть и пережить для спасения молодого бригадира и чести колхоза. Он так нервничал и так спешил, что задохнулся, остановился на ступенчатой улице, сбегающей к морю, и сказал вслух: