Страница 8 из 12
«Жизнь, — говорит она мне всегда, — это одно длинное расставание. Не обманывай себя, девочка, — говорит она и смеется. — Ты знаешь, ты — моя единственная, как же я оставлю тебя и как же я оставлю это, — мягкое прикосновение, — и это, и это?..» Она знает, меня это убивает.
Их клуб, грязный и замусоренный, с разбросанными повсюду матрасами, пустыми бутылками из-под пива и пакетами из «МакДональде», напичкан тараканами, которых здесь больше, чем можно представить в одном месте, больше, чем мальчиков в этом городе, больше, чем мгновений любви в этом мире.
Мальчики входят с важным видом. Это — их клуб, это — мальчики Нью-Йорка, и они принимают наркотики, и у них есть клуб, и я наблюдаю, как они рассаживаются по матрасам и включают телевизор. Я толкусь в дверях и хватаю моего мальчика за край куртки. Он оборачивается и смотрит на меня без интереса.
«Пойдем подышим?» — говорю я.
«Подожди немного», — говорит он, затем засучивает рукав, напрягает руку и минуты две ищет вену. Все его руки, ладони, и, возможно, ноги и живот покрыты следами упадка и разрушения, словно его тело, созданное когда-то для одной и единственной цели и прожившее деятельную и продуктивную жизнь, повсеместно подвергалось раскопкам на предмет приведения хоть в какой-то порядок.
Я наблюдаю, как он делает все это, в то время как другие мальчики тоже колются, либо набивают себе косяки, либо глотают свои таблетки. Он тоже предлагает мне уколоться, но я говорю: «Нет. Как насчет сходить подышать?»
«Пойдем в машину», — говорит он.
«Ты — моя единственная, — говорит она, — и если ты уйдешь от меня, тебе придется возвращаться всю оставшуюся жизнь». Своим языком, своими словами и спокойными прикосновениями руки к моей коже она нарисовала мне границы моей жизни и моей любви. Одна любовь создала меня и будет меня сдерживать, а если она уйдет от меня, я останусь в одиночестве. И я скорее буду спать на улице с ее рукой у меня между ног, чем останусь в одиночестве.
В машине мальчик проводит рукой у меня между ног, затем кладет ее на руль. Прохлада в воздухе, пустые улицы. Уже поздно. С каждой секундой я оказываюсь все дальше от нее в ночи и все ближе к дому. Мы едем в Инвуд Парк, перелезаем через ограду и оказываемся в нескольких футах от Гудзона.
«Не сравнить с Огайо», — говорю ему я. Он зажигает сигарету.
«А где Огайо?»
«Ты в школу не ходишь? — спрашиваю его я. — По географии не проходили?»
«Я знаю, что мне надо», — говорит он, протягивая руку, чтобы расстегнуть мою кофточку. Наркоманы знают, что у них немного времени; мальчики знают, как не бросать его на ветер.
«Очень романтично, — говорю я, в то время как его пальцы прикасаются к моим соскам, холодные, словно лед. — Ты сюда часто заезжаешь?»
Что мне нравится в этом мальчике, это то, что он просто вставляет его. Просто вставляет его, как будто делает это все время, как будто обычно ему не приходится пользоваться своими пальцами или грубыми губами друзей; он просто вставляет его и кончает, как мокрый кусок мыла выскальзывает из ладони, и это то, чего мне хотелось. «Это то, чего мне хотелось», — говорю я себе и смотрю на хмурый Гудзон у него за плечами.
Это то, чего мне хотелось, но думаю я о том, как это бывало у нас. Это то, чего мне хотелось, но я вижу лишь ее лицо в воде, ее глаза, как искры лунного света в реке.
То, что я считаю правдой, уже ничего не значит; то, что я считаю ложью, уже ничего не значит. То, что я считаю, уже ничего не значит, потому что существует только она; ее образ постоянно со мной, он накладывается на каждую мою мысль. Она сидит у окна и смотрит на улицу, как будто ожидая чего-то, ожидая, что надзор за сдачей площадей внаем прекратит свое существование или ожидая, что начнется что-нибудь еще. Она сидит у окна, ожидая чего-то, наматывая на пальцы длинную нитку. В свете, падающем из окна, мне видны все кости ее руки, сплетающиеся в тонком узоре, постепенно исчезающем в плоти запястья.
«Никогда не меняйся, — говорю я ей. — Никогда-никогда». Она улыбается и оставляет нитку в покое.
«Все меняется, — говорит она. — Ты уже достаточно взрослая, чтобы знать это, не правда ли, дорогая? Постоянство, — говорит она, — всего лишь нежелание, чтобы что-то менялось».
Я знаю это.
«У меня трудная жизнь, — говорит мальчик. — Да и что мне с ней делать? Шатаюсь целыми днями или езжу на машине матери. Трудная жизнь. Все одно и тоже здесь, в этом городе, он сожрет меня и выплюнет, я мог и не рождаться совсем».
Он бросает поэтический взгляд на реку.
«Я хотела мальчика, — говорю я, — а не поэта».
«Я не поэт, — говорит он. — Я просто наркоман, а ты просто шлюха».
Я ничего не говорю, смотрю на Гудзон.
«Прости, — говорит он. — А что? Я наркоман, ты шлюха, ну и что? Ничего не меняется. Знаешь, — говорит он, — учитель по физкультуре хочет, чтобы я стал звездой легкой атлетики, потому что я бегаю быстрее всех в классе. Он так говорит».
«Хорошая карьера, — говорю я, представляя себе учителя в вытянутых спортивных брюках, возбудившегося при виде моего мальчика и предлагающего потренироваться после уроков. — Почему бы тебе этим не заняться?»
«Нужно бросить курить, — говорит он. — И наркотики».
Мы вместе смотрим на реку, и он, наконец, говорит: «Послушай, пора отвозить машину».
«Это все?» — спрашиваю я.
«А чего ты ждала? — говорит он. — Я просто наркоман. Года через два у меня и это уже не получится».
«Послушай, — говорю я, входя и приближаясь к месту у окна, где она сидит. — Послушай, я запятнана. У меня кровь между ног, и она не твоя».
Она смотрит на меня, затем возвращается к тому, чем занималась перед тем, как я вошла — пускает колечки дыма, разбивающиеся о грязное окно. «Ты принесла мне сигарет?» — спрашивает она. Она тушит свою сигарету в пепельнице на подоконнике.
«Запятнана, — говорю я. — Ты не видишь кровь?»
«Ничего я не вижу, — говорит она. — И не буду смотреть, пока не покурю».
Я отдаю ей сигареты, которые купила раньше. Даже становясь женщиной, я продолжала помнить, как угодить ей. Она зажигает одну сигарету, вдыхает дым, затем медленно выпускает его одновременно через нос и рот. Она знает, меня это убивает.
«Ты не видишь?» — спрашиваю я.
«Ничего я не вижу, — говорит она, — и не понимаю, зачем тебе было это делать».
Она встает и говорит: «Я иду спать. Я не спала весь день и всю ночь, я устала и хочу уснуть прежде, чем встанет солнце».
«Я запятнана, — говорю я и ложусь рядом с ней. — Ты не чувствуешь?»
«Ничего я не чувствую», — говорит она, обнимая меня, и мы обе терпеливо ждем света. Она для меня все. Застывшим утром, перед тем, как мрак города падет на нас, я поворачиваюсь и смотрю на ее лицо, полное теней.
«Я запятнана, — говорю я. — Я запятнана!»
«Тише», — говорит она опять. Она прижимает руку к моему сердцу и, касаясь своим лицом моего, уводит меня в лишенную матери ночь. Все прекращается здесь — и первое, и последнее. Единственная плоть — ее плоть, единственное прикосновение — ее рука. Больше нет ничего, и мы изменяемся вместе под лаской луны и шипением звезд. Она — все, чем я стану, и вместе мы становимся всеми воспоминаниями, когда-либо существовавшими в мире.
— 1992 —
Виктория Шлутиенберг
Мой случай Ménage à trois
Софии С.
… Ведь будущее существует
лишь в намерениях человека, и
нам представляется, что их
можно изменить in extremis
нашей воли.
Г-жа Котофф просыпается, открывает глаза. Она лежит на большой белой кровати рядом с окном. Из окна льется бледный утренний свет, освещая небольшую комнату: справа ковер на стене, под ним две высокие вазы на полу, дверь напротив окна, слева зеркало над маленьким столиком, два кресла под длинной темной картиной. Посреди потолка большой абажур с бахромой. На двери квадрат солнца из окна с отпечатком абажура. Г-жа Котофф тихо вздыхает, садится на постели. Не двигаясь, сидит минут пять, вслушиваясь в тиканье часов. Глаза неторопливо ищут источник звука, наконец, натыкаются на пластмассовый будильник на столике под зеркалом среди пудрениц, коробочек с рукоделием, флаконов с духами, футляров для очков. Г-жа Котофф встает, одевает тапочки, медленно идет к зеркалу. На ней белая ночная рубашка, очень длинная, с завязками на груди. Подходит к зеркалу, садится. Некоторое время спокойно смотрит куда-то вниз, на пол, затем выдвигает ящик, вынимает несколько чистых листков бумаги. Среди предметов на столе ищет ручку и очки. Ручку находит быстро, очки не находит вовсе. Отодвигает все в сторону, кладет на освободившееся место бумагу. Ставит посередине строки цифру 2, ниже отчетливо выводит: «Утро. Очень тихо.» Останавливается, поднимает голову, смотрит на себя в зеркало, улыбается. Опускает голову, продолжает писать. Пишет, не отрываясь, около часа. Тишина. Тикают часы, солнце с абажуром сильно сдвигаются влево. Г-жа Котофф перестает писать, не перечитывая, кладет листки в ящик, с шумом задвигает его. Смотрит на себя в зеркало. Поднимает руку, проводит указательным пальцем левой руки по лбу, вдоль носа, по верхней и нижней губе, отводит руку. Просто сидит перед зеркалом безо всякого выражения на лице. Протягивает правую руку, гладит стекло. Усмехается. Тихо касается рамы. Вдруг резко отдергивает руку, разглядывает безымянный палец. Отрывисто поднимается, задевая коленями за столик. Звяканье стеклянных предметов. Г-жа Котофф делает несколько шагов, застывает посередине комнаты. Оборачивается. Смотрит в зеркало.