Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 21



Какой-то обвислый тренировочный костюм. Широченные шлёпанцы, как снегоходы. Сырое, тяжёлое лицо. Откровенно сонный взгляд. И лысина, блестевшая от канцелярской лампы.

— Юрий Никифорович, а что у вас такая старомодная мебель? — улыбнулся следователь.

— Меня устраивает.

— Его устраивает, — подтвердила жена.

— А что вы не сдерёте линолеум и не настелете паркет?

— Какая разница?

— Ему всё равно, — опять подтвердила жена.

— Обои-то выцвели, как писчая бумага стали…

— Собираюсь переклеить.

— Он собирался.

— А почему не купите телевизор с большим экраном? Ничего же не видно.

— Нам видно.

— Вы в очках, поэтому вам и не видно, — объяснила жена.

— А что это журчит?

— Кран течёт, — буркнул директор. — Почему не чините?

— Мне не мешает.

— Ему не мешает.

— Извините, вы пришли по делу? — раздражаясь, спросил директор.

Но Рябинину сперва хотелось понять… Мужчина, а это значит — сильный, энергичный и умный. Сорок лет ему, самая зрелая пора. Высшее образование — у человека образование, выше которого некуда. Здоров, обеспечен, уважаем… Почему же он ничего не делает ни на работе, ни дома?

— Может, хобби? — вырвалось у Рябинина.

— Не понял?

— Собираете марки, много читаете, шьёте галстуки, режете по дереву или изучаете санскрит?

— Я не мещанин, — почти гордо сказал директор, как бы разом отвечая на все следовательские вопросы.

Рябинин ждал квартирного блеска и небывалого комфорта — если человек не живёт для завода, то он живёт для себя. Оказалось, что можно жить ни для завода, ни для себя. Тогда для кого? И если не жить, тогда что? Существовать? Хапать… Да ему и хапать-то неохота. Да он не поднялся даже до мещанина. Нет, поднялся, ибо есть мещане бесхрустальные, безвещные — это лодыри. Неплохо, он запишет в дневник: «Лодырь — это мещанин ленивый». А можно ли доверять завод человеку, который не управляется даже со своей квартирой?

— Хотите чаю? — спросила жена.

— А у вас чашки есть?

— Конечно, сервизные.

— Ань, следователь шутит.

Директор осоловело смотрел в жухлую скатерть. Спокойный, добрый человек.

— Юрий Никифорович, рабочие хвалят вашу доброту…

— Да, я стараюсь каждому сделать приятное, — быстро согласился Гнездилов.

— Почему?

— Как почему?

— Зачем каждому делать приятное?

— Наш моральный кодекс…

— Ну зачем делать приятное, например, шофёру Башаеву, пьянице и плохому работнику?

— Такова, в сущности, моя натура…

— А я знаю, в чём тут суть, Юрий Никифорович. Добротой вы покупаете себе спокойную и тихую жизнь. Вы откупаетесь ею от людей, от работы. У вас доброта вместо дела. Если, конечно, это называется добротой…

Рябинин чуть не задохнулся от такого количества быстрых слов. Чтобы успокоить дыхание, он открыл портфель и достал неизменный бланк протокола допроса.



— Юрий Никифорович, я пришёл ради одного вопроса… Кому непосредственно вы разрешили вывозить горелый хлеб?

— Механику, — сразу ответил директор.

Выражение «битва за хлеб» мне долго казалось газетным, вычурным. Но когда я попал на уборку урожая в Северный Казахстан и поднялся на сопку…

Земля гудела моторами, блестела соломой и дымилась пыльными шлейфами, достающими до неба. Комбайны шли рядами, как танки. Грузовики колоннами неслись по мягкой от пыли дороге. Бетонные элеваторы стояли над степью великанскими дотами. Тока с холмами пшеницы походили на прибалтийские дюны, развороченные людьми и техникой. Лица, высохшие от жары, работы и пыли. Рубашки, сопревшие от пота и трения спиной об обшивку сиденья. Воспалённые глаза и вечный скрип песка на зубах. Сон урывками, на ходу, везде, где только можно приткнуть голову хоть на минутку. Санитарные машины, дежурившие у палаток с красными крестами. Повар, бегущий к комбайну с обедом, словно его вот-вот накроют неприятельским огнём.

Бой, тяжелейший бой за хлеб. Днём и ночью, днём и ночью…

Хождение по хрюку оказалось пустым: то он хрюк перепутает с каким-нибудь скрипом, то хозяева попадутся молчуны, то кормят одними лишь комбикормами… Теперь Леденцов шёл к какой-то Сосипатровне, названной «кулачкой первый сорт»: имела двух кабанов, и на седьмом десятке у неё вырос зуб. Её дом зеленел сочно, свежевыкрашенно. К левому боку какими-то уступами примкнули строения: хлев, сарай и сарайчики, кладовые и кладовочки. Большой земельный участок чернел после убранной картошки. Деревья и кусты оттеснились к забору, да ведь поросят яблоками и клубникой не прокормишь. Окошки, как всегда бывает в небольших домах, светились мягким и уютным светом; впрочем, их свет мог скрадываться дневным. Из трубы шёл дымок и стекал по крыше на влажную землю. И Леденцов подумал, что дымок этот тёпел и сух.

Калитка была не заперта. Он дошёл до крыльца и побарабанил в окошко, вызвав ответный лай где-то далеко, может быть, в хлеву. Мокрая дверь стукнула щеколдой и открылась широко, потому что женщина за ней тоже была широкой — она стояла, могуче загородив проход.

— Здравствуйте, Мария Сосипатровна.

— За шпиком?

— Нет, поговорить.

— А вы кто?

— Из милиции.

Она не смутилась и не вздрогнула, а лишь поправила на плечах белый пуховый платок.

— Тогда проходите.

Леденцов миновал полутёмные сени, разделся в уютной прихожей и ступил в большую комнату. Что-то его остановило у порога…

Пол горницы был устлан странным ковром, каких он ни у кого не видел: то ли вязанный из толстых ниток, то ли плетённый из цветного шпагата. Круглый стол покрывала странная голубая скатерть с какой-то опушкой по краям, которая шевелилась от дуновения, как бахромка у медузы. На стенах, на диване, на комоде висели и лежали плетёные, вязаные и вышитые салфетки, коврики и панно. И от их цветастой пестроты в комнате было весело, как на июльском лугу.

— Сама всё изготовила, — отозвалась она на удивлённый взгляд инспектора. — Скидывай ботинки.

— Как скидывай?

— Неужто пущу в грязи по чистоте?

— Я при исполнении, мне босиком нельзя.

— А ты в носках.

— Мария Сосипатровна, они ещё грязнее ботинок, с них торфяная жижа капает.

Она молча выстелила газетами путь к столу. Гость и хозяйка сели, ощупывая друг друга взглядами…

Ей было лет шестьдесят. Крупная голова на широких плечах, крупные руки с коричневыми выдубленными пальцами. Чёрные, ещё вроде бы не седые волосы прижаты косынкой. Карие глаза смотрели из-под встревоженных бровей ожидающе, но платок лежал на плечах независимо: подумаешь, милиция.

— Говорят, Мария Сосипатровна, у вас зуб вырос? — улыбнулся инспектор.

— А предъяви-ка, молодой человек, документ.

Леденцов извлёк удостоверение, ничуть не смягчив им хозяйку.

— Не знала, что милиция зубы на учёт берёт.

— Говорят, вам его бог послал?

— Ты мне, молодой человек, зубы не считай, то есть не заговаривай. Скажи, зачем пожаловал, — и привет.

Леденцов знал, что допрос нужно начинать исподволь, поэтому старался придумать нейтральную темку. Но старуха поворачивала разговор к главному.

— Я пришёл к вам насчёт хряка, то есть хрюка. Если во дворе хрюкает, то это же поросёнок?

— Неужто кошка захрюкает?

— К примеру, у вас хрюкает?

— Двое, не считая кролей, курей, коз, петуха и кошки.

— Ого! Вот почему вас кулачкой зовут.

Она встала, неслышно прошлась по ковру и оперлась руками на стол, обдав его волной запахов: трав, яблок и варёной картошки. Её лицо приблизилось к нему настолько, что он рассмотрел крепкую кожу щёк, дрожащую верхнюю губу и каризну глаз, как показалось ему, затянутых сизой злобной дымкой.

— Кулачкой зовут?! Потому что я не хожу с ними на винопой. Потому что я даже в воскресенье поднимаюсь в четыре утра, а они чухаются до девяти, да и встанут — не то идут, не то падают. Я веники вяжу, траву кошу, клетки чищу, землю буравлю, а они у теликов сидят. У меня всё своё: мясо, овощ, молоко… Я даже в аптеку не хожу — свои травы лечебные. Я людей кормлю. За деньги, а то как же. Они же всё с государства тянут. Так кто ж кулак выходит? Кто даёт иль кто к себе гребёт?..