Страница 91 из 104
А тут появилась машина, да еще полуторка… Она, конечно, пожирала куда больше горючего, нежели легковушка, но зато имела массу преимуществ. Запасись как следует бензином и провиантом, на ней можно было совершить пробег в полторы-две тысячи километров. И хотя трудно было представить, куда и в какую сторону такой пробег можно совершить, сама эта возможность его радостно возбуждала, давая повод строить проблематичные, однако дерзкие планы.
Бесхозная полуторка досталась вместе с шофером Сашей Ольховичем, который оказался молодым, скромным и до трогательного исполнительным парнем. Машину Саша всегда содержал в порядке. И готов был ехать куда угодно, лишь бы обеспечили дефицитным бензином.
И когда угодили всей бригадой возле Каневского моста под обстрел, Саша, неторопливо определив, с какой стороны бьют минометы и пушки, позаботился прежде всего о том, чтобы осколки не попортили машину.
Были они в тот день и в Лепляве. Делали там остановку. Один старик, плача, рассказывал, как немцы их бомбили. Ион меньше всего думал, что окажется через месяц под Леплявой снова. Придет пешком. С другими людьми. И неизвестно насколько…
Знал, что Киев окружен, но знал и о том, что защищает город по меньшей мере полумиллионная армия. И, решая для себя в те дни множество вопросов, спешил все увидеть. О н шел в разведку и подымался в атаку с пехотинцами. Ездил на аэродромы к летчикам-истребителям, и на его глазах мальчишки в великоватых шлемах садились в тупорылые «ишачки», отчаянно дрались и гибли в поединках с верткими остроносыми «мессерами».
Во время поездки на могилу Шевченко, наверно, час наблюдал из воронки захватывающую борьбу немецких бомбардировщиков с нашими зенитчиками за узкий, как штык, Каневский мост. А в самом Киеве провел немало дней с саперами полковника Казнова, получившего секретный приказ: подготовить киевские переправы к взрыву.
Саперы давали ему катер, он спускался и поднимался по Днепру, изучая нашу оборону, знакомясь с матросами и командирами Днепровской военной флотилии, которая забрасывала, а в условленное время забирала связных и разведчиков, доставляла боеприпасы, поддерживала огнем своих пушек пехоту. Но радиус действия кораблей день ото дня сужался. Матросы готовились к боям на суше.
Ему нужно было все видеть, чтобы описать потом историю обороны (не хотел думать падения) города, который он защищал уже второй раз.
В те дни мало писал, потому что… много записывал. Война вернула его не только в солдаты, она вернула его и к журналистике. Ему ничего не стоило подготовить один, а то и два небольших репортажа в день. А посылал в редакцию лишь договорный минимум.
Картины ожесточенных боев, портреты защитников города - целые очерки строка за строкой слагались в воображении, в памяти, пока вышагивал ежедневные свои километры или трясся по нескольку часов в грузовике. Оставалось только сесть, записать, через день-два набело переписать и отправить в Москву.
Но если наспех записать времени еще хватало, то снова вернуться к записям - нет.
С каждым разом все короче помечал в своих тетрадях: место, число, фамилию, звание и в нескольких словах сюжет. Остальное, верил, когда сядет дома за стол, подскажет память.
Мог забыть телефон или номер квартиры знакомых, но то, что нужно было для работы, врезалось в память, как вырезанное в камне.
И когда у него, как деликатно выразился в письме домой, «при одних обстоятельствах» пропала сумка с блокнотами и записями, конечно, опечалился, но не очень: главное помнил. При тех же «обстоятельствах», между прочим, мог «пропасть» и сам, но это его не пугало. Или, если быть совсем точным, не останавливало. И когда однажды Котов и Лясковский его спросили: «Как вы относитесь к смерти?» - честно ответил, что симпатии никогда к ней не испытывал.
«Зачем же, - допытывались они, - вы так дерзко лезете под пули?» «Чтобы жить…»
Был убежден: ни положение, ни талант, ни даже гениальность не могут служить индульгенцией трусости. Лорд Байрон отправился к греческим повстанцам и погиб на чужой земле. Пушкин с казачьим корпусом Паскевича штурмовал Арзрум («Приехать на войну с тем, чтобы воспевать будущие подвиги, было бы для меня с одной стороны слишком самолюбиво, а с другой слишком непристойно», - писал Пушкин в «Путешествии в Арзрум»), а прапорщик граф Толстой поступил в армию добровольцем, служил в Севастопольскую кампанию артиллеристом и получил Георгиевский крест за стойкость на трагически известном четвертом севастопольском бастионе.
Он был далек, чтобы сравнивать себя с ними: просто был солидарен. И хотя «представителей прессы» здесь, на фронте, берегли, приход любого из них на передовую предварял звонок или донесение - видел: каждому бойцу, каждому командиру хочется, чтобы писатель или корреспондент был в первую очередь Человеком, то есть Солдатом.
А кроме того, полагал: один человек на войне - это много и мало. Мало сравнительно с тем, сколько требует война. Много, если прикинуть, сколько может сделать один отважный разведчик, один хладнокровный артиллерист, один умелый сапер, один умный командир, один паникер или дурак, один вовремя подоспевший бывалый человек.
К бывалым людям относил себя. И дело ему всегда находилось.
Один сожитель по «Континенталю» недавно спросил: «А знаете, Гайдар, что главное на войне?… Выжить…» Он тоже был бы не прочь выжить - только не за чужой счет.
«Посмотри на Киев, на карту…»
Киев погибал. Кольцо вокруг него смыкалось.
В штабе полковника Казнова, которому было поручено подготовить к взрыву все мосты, ему сказали, что командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос запросил Ставку, позволяет ли она оставить город, чтобы спасти войска. Город был уже обречен, а вывести армию, сохранить технику, эвакуировать часть населения было еще можно. Ответ Ставки держался в секрете. Но числа 15 сентября состоялась радиоперекличка Киева и Ленинграда. Оба города были окружены. Защитники обоих поклялись: «Не сдадим!»
А в ночь на 18-е из Москвы пришла шифровка: «…Оставить Киевский укрепрайон», но приказ опоздал. Немцы успели перерезать последние коммуникации. Город со всей техникой и многосоттысячной армией очутился в «котле».
За день до этого последним самолетом через Харьков в Москву летели Котов и Лясковский. Ольхович и он поехали провожать.
На пустынном поле, превращенном в аэродром, простились. Дверца самолета захлопнулась. С оглушающим ревом слились в прозрачный диск винты. Ион долго, не отрываясь, смотрел, как разворачивалась, беря курс на Москву, перегруженная машина.
Перед отъездом на аэродром успел набросать домой письмо. Нужно было исподволь подготовить Дору к тому, что могло произойти:
«Дорогая Дорочка! Пользуюсь случаем, пересылаю письма самолетом. Вчера вернулся и завтра выезжаю опять на передовую, и связь со мною будет прервана. Положение у нас сложное - посмотри на Киев, на карту, и поймешь сама…»
Доре наказывал в Клину еще - ни в коем случае не уезжать из Москвы. И чтобы она, узнав о падении Киева, не сорвалась с места, успокоил: «У вас на центральном участке (эту фразу подчеркнул) положение пока благополучное. Крепко тебя целую».
Письмо выходило подозрительно кратким. К тому же не хотелось так быстро его кончать. Мысли ж были заняты тем, что происходило кругом. Для успокоительного письма это мало годилось, ион приписал:
«Личных новостей нет. На днях валялся в окопах, простудился, вскочила температура, но я сожрал пять штук таблеток, голова загудела, и сразу выздоровел».
Конечно, лучше б рассказал о чем-нибудь посмешней, но ничего посмешнее в голову не пришло. Он всегда, уезжая, сообщал о дорожных приключениях: о том, как потерял трубку. Или как у него в чемодане вылетела пробка из бутылки с лимонадом, но, к счастью, «вся пена ушла как-то в сандалии. И ничего не промокло…»
Традицию удалось соблюсти и теперь. Пора было прощаться.
«Роднулечка, помни своего зайса, который ушел на войну, потому что у него, кроме тебя, нет ни одного доброго сердца. И потому, что этот зайс сирота и глупота.